Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Художественная проза. О любви. Новый рассказ.


В Ташкенте воли нет, но гордый жив поэт
Выпуск: 227
Дата: 2009-12-06

Марат Аваз-Нурзеф
 

 

Люда Беликова

 

 

I

 

Вазáм всегда был первым: в строю – с хвоста, в журнале – с головы. Шли годы, менялись классные руководительницы, но даже последняя из них, Тамара Мстиславна, не стала нарушать традиции, заполнила журнал, начав с фамилии «Аратов». И в самом деле, нельзя же круглого отличника ставить после троечников Аблязова и Авдеевой. Новенькая «классная» поступила в нашу школу по приезде откуда-то из России, перед началом учебного года, для нас выпускного. Поначалу мы, не мудрствуя лукаво, звали ее меж собой Тамарушкой. Она оказалась дамой нудной, крючкотворной, и вскоре кто-то придумал меткое прозвище – Мстиляра, которое к ней и прилипло. До нее оно дошло уже после нас, и она, говорят, разобидевшись, ушла в другую школу…

Через 20 лет после выпускного бала я с семьей проводил отпуск в стенах родительского дома. Отца среди нас уже не было, но мать тогда еще здравствовала. С Аратовым случайно встретился на улице, впервые после школы. Он был ростом совсем немного ниже меня, бывшего в классе одним из самых высоких. Помнится, это задело: Вазам не столько вытянулся, сколько сохранил спортивную форму и прямизну осанки, а меня, как я вдруг осознал, жизнь уже гнула к земле. Но я, середнячок по школьным и институтским оценкам, был полковником медицинской службы, начальником госпиталя военного округа, а он, медалист, светило, обладатель «красного» диплома престижнейшего вуза страны, пребывал рабочим, помощником бурильщика. Кроме того, я уже 15 лет был счастливо женат, а у него – неопределенности на личном фронте: с женой, как признался вскользь, не живет, но вроде бы и не разведен.

- А ты помнишь, Коля, – улыбнулся Вазам, узнав от меня, кто моя жена, – что Валя пришла к нам в седьмом классе, проучилась всего год, а потом ушла в медучилище?

- Конечно! Я этого никак не мог бы забыть. Ведь мы с Валей учились в одном институте, где и встретились через 4 года: я был абитуриентом, а она перешла на второй курс. Мы же в школе попали под эксперимент с одиннадцатилеткой и потеряли год…

- Две неразлучные подруги – Валя Пахлеваниди и Люда Беликова, – сказал задумчиво Вазам.

- Ты и ее помнишь! И даже фамилии!

- А Валя, – улыбнулся снова Аратов, – была неравнодушна ко мне.

- Не замечал. Не помню, – мне опять стало немного не по себе, что, видимо, не прошло мимо собеседника.

- Ну, может, только мне так казалось, – скороговоркой вымолвил он, а потом продолжил своим обычным, уверенным, с хорошей дикцией голосом: – И больше – ничего. Да и не могло у нас что-то быть в 7 классе! Не те времена! Не те нравы! Не то что нынче!..

- А Люда после училища вышла замуж. Так и осталась в городе. Дальше не училась. Развелась. Дочь уже взрослая. Заканчивает медтехникум. Живут в микрорайоне. Вчера с Валей были у них…

- А может, встретимся вчетвером? – оживился Вазам. – Бывшие одноклассники. Посидим, пообщаемся.

- Не знаю… Поговорю с Валей… Вообще у Люды репутация, как мы поняли, не очень…

- Ну, Коля! – перебил он. – Не с репутацией я хочу встретиться, не с погонами-чинами. А с друзьями детства. Ведь наше прошлое не зависит от дней сегодняшних. Оно никогда не изменится. Навеки будет пребывать таким, каким некогда пережито нами. Значит, и сейчас, спустя почти 25 лет, мы можем встретиться так, как будто этой четверти века и не было.

Последние слова моего друга детства царапнули снова. А он продекламировал несколько стихотворных строк, из которых первая врезалась в память: «Когда ж внезапно что-нибудь...». Остальное сразу же проскользнуло мимо ушей. Был я тогда, к моему теперешнему сожалению, очень далек от какой бы то ни было поэзии (да и сейчас не намного ближе). Не понимал. Не признавал. И даже считал про себя занятием никчёмным. Но мелодичный строй слов, видимо, задел какую-то внутреннюю струну, и я подумал: «Уж не его ли это стихи? Может, он стал поэтом? И потому изменил надеждам, которые все возлагали на него?»

На том и расстались, договорившись, что я ему позвоню.

Не позвонил. Не в последнюю очередь потому, что где-то в подсознании шевелилось нечто мохнатенькое, противненькое, но свое, родное, полезное, услужливо предотвращавшее, на всякий случай, мое сердце от возможных мук Отелло. Ведь, несмотря на разницу между нашими социальными положениями, по нашему разговору чувствовалось, что по-прежнему умницей, эрудитом был он, гордость нашей школы Вазам Аратов, а я, Николай Сахаров, – узкий специалист, да и то бывший, так как с некоторых пор – в основном всего лишь администратор…

Генерала я, быть может, и заслужил, но не дали: начались непонятные недоразумения с заместителем командующего, и я в конце концов решил уйти. Немного погодя мои бывшие сослуживцы внесли кулуарную ясность. Оказывается, на должность начальника госпиталя метил в порядке перевода с другого округа сын очень большого человека. Оброни мне на погоны генеральскую звезду, то выбить меня стало бы труднее. Зато перешел в Военно-медицинскую академию и, защитив со временем кандидатскую диссертацию, даже стал профессором. Потом в связи с дефолтом вдруг скатился с высот довольно обеспеченной жизни в яму оскорбленного состояния: в одну ночь наши накопления обесценились в четыре с лишним раза. И я, махнув рукой, согласился с Валей, давно уговаривавшей переехать на историческую родину ее предков. И вот мы в Греции, в Салониках. Устроились неплохо. Сын и сноха работают по специальности: хорошие врачи везде нужны. И объект у докторов по всей земле один и тот же: человек, он и в Африке человек, и с любым всегда можно объясниться хотя бы на пальцах. Кстати, в Салониках немало переселенцев из республик бывшего Союза, а потому и русская речь на улицах и в общественных местах не редкость.

И так – пролетели еще два десятилетия.

А на старости лет потянуло в литературу. Вернее, в историческую и военную мемуаристику. Спасибо сыну: помог освоить компьютер и выйти в Интернет, где судьба вновь свела с Вазамом Аратовым. Мой друг, чья уникальная память с годами ничуть не ослабла, напомнил о нашей давней встрече. Привел те самые поэтические строки, присовокупив к ним и другие. Назвал стихотворение, откуда взят отрывок, и его автора: «Поэт», Дмитрий Владимирович Веневитинов. Младший современник Пушкина. Прожил всего 22 года (после него «солнце русской поэзии» светило еще одно десятилетие). Оставил неизгладимый след в литературе как один из зачинателей философской лирики в России…

Я вновь и вновь перечитываю послание Вазама. И как же мне всё стало понятным! Двадцать лет спустя! А всего – сорок с лишним! Его слова, желание встретиться с Людой, продекламированные тогда стихи, недосказанное, невысказанное, – всё стало столь же зримым и ощутимым, как флакон валокордина, к которому, увы, тоже частенько обращаюсь…

Какой же я, право, был дубина! Солдафон! Прости, Господи!..

 

 

II

 

Сижу в вечернем полумраке. Рука тянется в то место дивана, где обычно оставляется пульт. Нахожу. Привычно, не глядя, нажимаю на кнопку. Рассеянно взираю на телеведущего, взявшегося с «порога» скрашивать мое одиночество. Звук убираю. Достаточно присутствия, мимики и жестов. Следуют кадры: экстремал, прыгая в ледоход с глыбы на глыбу, перебирается на другой берег. Так и мысли мои скачками, отталкиваясь от одного воспоминания, второго, третьего, уводят меня в давнее прошлое, в другую жизнь…

 

Экран телевизора был еще таким маленьким, что предпочиталось прикупить к нему отдельное приспособление. Оно представляло собой сферическую линзу, либо цельную, сплошь стеклянную, либо полую, с горизонтальным срезом в верхней части для наполнения водой. Сквозь такое оптическое устройство, располагаемое перед монитором, изображение выглядело немного увеличенным. В те годы телевещание начиналось только вечером, «ящик» имелся далеко не у всех, возле него нередко собирались и соседи, у которых своего «голубого» еще не было. Как стало понятным много-много позже, программы были ура-патриотическими, целомудренными, пуританскими, догматическими, демагогическими, схоластическими, искажёнными, – словом, советскими. Тем не менее, они вызывают сейчас в индивидуальном сознании людей разных поколений (и даже юношески-молодежных, непосредственно непричастных) не осуждение, но элегическую ностальгию. Видимо, в порядке отрицания нынешнего телевидения. Вообще, следует подчеркнуть, в те давние годы основным источником информации и средством домашнего досуга большинства населения был не телевизор, не радиола, не проигрыватель пластинок, а небольшого размера аппарат, чаще всего подвешиваемый на гвоздь в стене и носящий название «громкоговоритель». Провода, переключаемые в студии то на Москву, то на республиканскую столицу, то на местное радио (если таковое имелось), тянулись в каждую семью. И в ежедневной, кроме воскресенья, утренней передаче «Пионерская зорька» нередко звучала задорная песня с концептуальным припевом-призывом:

 

Мальчишки, девчонки!

Девчонки, мальчишки!

Давно подружиться пора!

И будет нам весело в классе!

Да здравствует дружба! Ура!

 

Но дружбы между мальчиками и девочками не было. Во всяком случае, не было тех идеальных, а значит, надуманных, рафинированных отношений, коих хотела явить и видеть вся страна: авторы, заказчики, исполнители и пропагандисты песни помянутой и ей подобных; родители, учителя, директор школы и идеологические деятели от пионервожатого и выше; рабочие, крестьяне, служащие и руководители разных мастей и уровней. Были беготня и суета на переменках, но не в коридоре, как сейчас, а только школьном дворе. Были, как и ныне, щелчки, толчки, удары книжкой по голове (последнее – монополия девочек, во всяком случае, в наше время). Были и чисто мальчишеские приемчики – стрельба с резиночек и трубочек, дерганье за косички, развязывание бантов, иногда и на уроках. Были совместные подвижные игры на уроках физкультуры, а когда стали постарше – внеурочные развлечения: волейбол, баскетбол, пинг-понг. Случались симпатии, которые у малышни и проявлялись чаще всего через «рукоприкладство». Привязанности же подростков, особенно глубокие, были преимущественно тайными. Антипатии между некоторыми представителями двух половин класса тоже возникали, но по сути незначительные, временные, чаще всего явные или плохо скрываемые. Только почему, попадая в книги, эти притяжения и отталкивания, происходившие в их неповторимой индивидуальности и бесконечном разнообразии, становились и становятся не такими, как в жизни, остается для меня загадкой и поныне. Однако во времена моего детства и молодости расхождения обычно никем не замечались. Или же книжная история, прошедшая прежде, чем увидеть свет, как мы теперь знаем, сквозь множество корректировок и фильтров, подсознательно воспринималась в качестве некоего маяка в тумане окружающей действительности. Да, у нас в классе, школе, селе, районе, городишке не так. Да, у нас, если мальчик и девочка будут вместе ходить по улицам, вести разговоры tete-a-tete, то их зашушукают дружки, подружки и прочие доброжелатели. А если не удастся, то могут и родителей вызвать в школу. Да, да, тех самых и те самые, которые «хотели явить и видеть». Посему как песня – это песня, а жизнь – чревата пагубным. Вот так. Что же делать – провинция. Но где-то, в центре, в столице, всё обстоит правильно, интересно, красиво. Как в книге. Как в кино…

 

На летних каникулах после шестого класса я сблизился с братьями Витей и Толиком Жигиными (младше меня, учились ниже на один и три класса), жившими на нашей улице, в четвертом доме от нас. Мне они открыли глаза на ранее неведомое: просветили во всех терминах и технологиях, имеющих отношение к голубям, продали три пары, и я, дав крыльям завязки, тайно от родителей поселил птиц на нашем чердаке. Вскоре разгоравшееся увлечение было перечеркнуто: отец заметил голубей на крыше (куда они, всё ещё как невольники, уже не раз выпускались для привыкания к новому хозяину) и велел немедленно избавиться от них. Родитель мой был человеком спокойным, выдержанным, обычно мягким, говорил тихим голосом, но в редкие минуты гнева вспыхивал, как это водится у флегматиков, неистовством и возражений не терпел. То, что он быстро отходил, ничего не меняло: ослушаться его уже было невозможно. Голубей я вернул Вите. Задаром…

Класс «Г» после шестого расформировали, раскидали, и в числе доставшегося нашему 7-му «Б» пополнения выделялись две подруги. Хорошистка Валя была и внешне хорошенькой: улыбчивая, беленькая, добрые, серые глаза, нос небольшой, слегка вздернутый, волосы русые, ростом лишь чуть-чуть выше меня. К Люде я поначалу относился с тем же легким, но, видимо, всё-таки ощутимым небрежением, как и ко всем, кто в учебе перебивался с «тройки» на «четверку» и обратно. Потом узнал, что она живет на нашей же улице, от нас в метрах 150-ти. И как раньше не приводилось видывать ее – ведь мимо хаживал сотни раз! И Валино жилище, оказывается, неподалёку, на одной из поперечных улочек между домом Люды и школой.

Выяснилось, что дядя Петя, высокий, чернявый мужчина, шоферюга, водитель «газона», голубятник, про которого Витя с придыханиями зависти вещал, что у него лучшие в городе почтари и заигрыши, и есть папа Люды Беликовой. Голуби у него, действительно, были бесподобны. Он шугал своих летунов отдельно. Они поднимались, стайкой кружились в округе, забираясь всё выше и выше, и в верхотуре, откуда смотрелись мушками, оставались часами. А играющие его голуби в небе то и дело взмывали свечкой, гордясь и наслаждаясь своим искусством, и даже перед самой посадкой на крышу кувыркались по 3-4 раза. Были у дяди Пети и декоративные голуби – дутыши, лохмоногие, многочубые, павлиньи. И еще, как утверждал Витя, у него среди почтовых имелось несколько крепачей, которых он продает, но они, хоть полгода держи на завязках, всё равно возвращаются к нему. Их можно брать только для развода. А чтобы удержать у себя, надо вовсе лишить возможности летать, повыдергав из крыльев все перья…

 

Помнишь, Коля, домой из школы мы всегда возвращались вместе. Шли по Комсомольской улице, проходили мимо Общества слепых, пересекали улицу Калинина, параллельную здесь огромному кладбищу бог весть каких времен, с давно осевшими холмиками захоронений, которые местами соседствовали с зияющими ямами провалов. Извилистая кладбищенская тропинка приводила к довольно широкой улочке, как бы уложенной в своего рода котлован. Спускались по выдолбленным в его склоне ступенькам, шли мимо заборов, тянувшихся по обеим сторонам, а в конце опять-таки по глиняным приступкам поднимались наверх. В гололед и распутицу котлованная часть дороги превращалась в полосу с препятствиями. За подъемом начинался предлинный, но узкий коридор между двумя непрерывными рядами стен и заборов, с редкими калитками по одну и другую сторону. Проход был настолько тесным, что только двое и могли идти рядом, а третьему пришлось бы держаться впереди или сзади. Одолев этот «каньон», мы вырывались на простор, проходили мимо двустворчатых деревянных ворот, выкрашенных в голубой цвет (глазной диспансер). Буквально рядом был мосток, одновременно служивший пешеходам, повозкам и редким автомобилям (последних в те времена вообще было мало). На другой стороне речки наш путь петлял сначала вправо, чуть погодя – влево, и выходил на прямую дорожку, левая сторона которой была открытой, а вдоль правой тянулась длинная, высокая, глухая, видавшая виды стена, слепленная из глины. В конце стены мы расставались: ты сворачивал влево, а я шел дальше.

Помнишь, однажды на уроке физкультуры в пятом классе ты оступился, и произошло растяжение сухожилий стопы. И всю неблизкую дорогу от школы до своего дома ты проскакал на одной ноге. Я с нашими портфелями держался рядом. Было много остановок, когда ты, опираясь на мое плечо, отдыхал и набирался сил для следующего отрезка.

После пятого класса мы переехали в так называемый Новый город, где отец купил другой дом, продав прежний, а ты остался в Старом.

За прошедшие с тех пор полвека многое изменилось в нашем родном городишке, покинутом со школьной скамьи и тобой, и мной. Он разросся в несколько раз, осваивая новые пространства и переделывая старые. Могилки, через которые мы с тобой ходили некогда, давно застроены жильем и магазинами. Да и вся республика, независимая с развалом Союза, устремлена, как вещают нынешние «слоганы», в будущее. Но человек, покуда жив, от памяти своей, от пережитых зим и вёсен, от души и сердца не может отгородиться никакими кирпичами и бетонами. И прошлое в наших воспоминаниях и изысканиях, должно соответствовать истине. Его нельзя ни приукрашивать, ни перекрашивать, ни искривлять, ни раздувать, ни умалять. Ибо истина – превыше всего.

Следуй же за мной, друг мой Коля! Продолжим путешествие в некоторые из достопамятных моментов моего детства…

 

У Вали появились признаки внимания ко мне. Они меня нисколько не удивили: благоволение девочек знакомо аж с детского сада. Было даже время, когда я про себя считал, что за мной «гоняется» вся девичья половина нашего класса. Дутое самомнение, правда, слегка в приспущенном виде, будет пронесено через оставшиеся школьные годы, и только несколько позже, в студенчестве, произойдет корректировка. Да, ни одна из наших девчонок равнодушной ко мне не была. Однако отношение большинства питалось не сердечными порывами и тайнами. Но моими природными способностями, легкостью в одолении учебы, высокими оценками, уважением ко мне со стороны всех учителей и учеников, обеспеченностью моих родителей. Ну, и… девчачьей солидарностью. И вообще: я был не каким-нибудь нафталиновым очкариком, а нормальным пацаном, спортивным, дерзким, сильным, независимым (мой статус безоговорочно признавали даже те, кто был на голову-полторы выше ростом), внешне весьма симпатичным, знающим себе цену, а в старших классах – франтоватым, подчеркнуто горделивым, «печоринствующим». Никогда у меня не было прозвищ. Только вот чуть ли не до последнего времени, когда я уже перевалил за пенсионный рубеж, представительницы прекрасной половины человечества всё ещё норовили называть меня уменьшительным именем.

- Эх, Вазик! Был бы ты капелюшечку повыше! – вздыхая, улыбалась Валя.

Тринадцатилетний мальчик, правда, не обычный, но наделенный природой недюжинным умом, тонкой интуицией и возвышенной душой, прекрасно и не без скрытого довольства слышал и понимал воздыхающую сверстницу. И не принимал. Ибо та самая природа одарила его еще одной особенностью. По меньшей мере, четыре десятилетия, начиная с детсадовского возраста, когда он нравился Вике Загладиной, но ему по душе была Аза Критович, для него существовала только та, что вошла в сердце. Все же остальные были как бы не девочками (девушками, женщинами), но куклами, манекенами, только ходячими и говорящими. Да, сердце в первоначальную пору Валиных вздохов стало, можно считать, свободным. Но всеми фибрами своего существа Вазам чувствовал: Вале в него никак не войти.

(Почему-то сбился на повествование от третьего лица. Можно легко исправить, но не буду, пусть так и остается. А может, такой прием пригодится и в дальнейшем…)

Я стал убеждать себя, что мне нравится Люда, хотя это было далеко не так: к ней я по-прежнему был индифферентен. Видимо, еще и потому, что она, будучи из рабочей семьи, не обладала налетом «аристократичности», свойственным предыдущим пассиям. Да и подводила однообразная скудость ее гардероба. Впрочем, это я сейчас, спустя чуть ли не полстолетия, изъясняюсь в таких терминах. Подросток же провинциального городишка тех лет их и не знал, своих чувств не анализировал, не мог, не хотел, да вскоре уж стало и не до того. Но ныне, оглядывая прожитое, не могу не видеть, что инстинктивное пристрастие к красоте, блеску и лоску всегда имело надо мной власть и незаметно руководило моими чувствами.

Когда? Каким образом? Почему? За что? Ответов нет. Они, может, и существуют, но неизвестно где, в каких сферах, какими носимы зефирами, и каждый из них есть тайна великая. Словом, я проснулся в одно прекрасное утро и ощутил, что больше понуждать себя не надо. Люда была во мне!..

 

Прежде Вазам считался самым быстрым спринтером в классе. Люда же, как стало известно, занимается в легкоатлетической секции ДЮСШ. Однажды учитель физкультуры Талгат Закирович (по прозвищу Толкай Зашиворот) поставил их в паре. Аратов на какое-то мгновение засиделся на старте, и Беликова вырвалась вперед. Самолюбивый мальчик, привыкший первенствовать во всём, тут же выдавил из себя короткий смех с горьковатым привкусом и, прихрамывая и морщась, сошел с дистанции. Один из случаев, про которые говорят: хорошая мина при плохой игре. Не захотел, пусть и таким сомнительным способом, проигрывать тинейджерской чемпионке города. Вазик тогда не знал, что диалектика развития, правда жизни и кодекс мужчины умещаются в одной формуле: капитуляция без борьбы позорнее поражения в бою. И был еще не близок от познания ее, ибо был еще мальчиком. Но, бросив в дали дальние телескопический взгляд, можно увидеть: мужчиной он станет. Однако немало тех, кому так и не удается. Среди них есть особая категория великовозрастных мальчиков. Они корчат из себя мужчин, вроде бы и трудятся, временами даже напряженно, но периодические срывы и «отрывы» в пьянь сводят их усилия на нет. Один из них – Вазама сын от первого брака. Все слова и затраты на него – лишь насмарку. Лживый, хитрый, подлый человечек. Видимо, не желающий и не способный стать другим...

 

Как вешние горные струйки, превращающиеся, сливаясь друг с дружкой, в ручейки, те – в ручьи, дальше – в речку, которая набирает силу в своем движении и, в конце концов, вырастает в мощный, неукротимый поток, так и чувства мои стали скоро огромными, всепоглощающими, подхватили меня, закружили, ввергли в невиданные досель мучения.

Сердце, ориентированное Небом на любовь, всегда находило предмет своего внимания. В шесть лет оно впустило в себя образ Азы, а при ней самой – билось сильней, и было приятно, как от шоколадки. Она, дочь учительницы, попала после детсада в параллельный «А», что сразу и безболезненно отлучило меня от нее. Лет через девять я вновь заметил Азеллу Критович, и только потому, что была отличницей. Но внешне ее тип мне уже не нравился вовсе.

В четвертом классе, привязавшись к Белле Рубиной, сердце испытало, кроме «шоколадки», и первые страдания (уехала, проучившись с нами только год). В шестом оно вобрало в себя Люсю Танееву (красивая и необыкновенная девочка, выделяемая среди остальных и моей мамой, переехала с родителями в столицу). Теперь же сердце то пускалось в галоп, то как будто проваливалось в яму. И постоянно горело. Особенно пылало после школы: дома я о Люде думал, думал и думал…

Она была красивой, длинноногой, крупной, не только высокой, но широкой в кости, смугловатой, черноволосой, нос правильный, прямой. Лицо ее обычно имело строгое и скромное выражение, но при этом в темно-карих глазах нередко мелькали искорки. А когда являлась улыбка, глаза лучились огнем, который одновременно был и ярок, и мягок, и лукав, и обжигал, и ласкал, и проникал в душу. Самое главное, в ее лике имелась та самая «изюминка» от Неба, невыразимая словами, которая, видимо, уже тогда интуитивно ценилась моим сердцем выше и тривиальной смазливости, и рукотворной броскости, и претенциозных жестов. Да, да, конечно, я говорю о своих личных ощущениях. Но память о них свежа и сейчас, не стерлась, не заржавела, не угасла за прошедшие десятилетия. Воспоминания о них всякий раз вызывают, пусть и не кипящее, как встарь, но томление сердца. Люда так и не ушла из него…

Могу ли я сейчас вспомнить, во что, кроме школьной формы, бывала одета Валя или другие одноклассницы? Отнюдь. Так же не сохранились впечатления подобного рода из более ранних или, наоборот, ряда последующих лет. Все они уже давно слились в одно скопление неопределенного вида. Но помню, что у Люды была коричневая кофта по пояс, байковая, воротник с закругленными концами, рукава длинные, расстегивающаяся сверху донизу, на черных, среднего размера пуговицах.

Хочу ли сейчас встретиться с кем-либо из одноклассниц? Можно, конечно. Но, некогда расставшись юными, с тех дней мы пребывали в неведении: они – обо мне, я – о них. Думаю, узнать я их узнал бы, но ведь они – старушки в сущности чужие. А это – испытание не из легких для крепкого, моложавого старика – хо-хо! – с нестареющей душой. Но с Людмилой Петровной хотелось бы посидеть, поговорить, всмотреться в ее глаза. Своя! Родная! Где она сейчас? Жива ли?..

 

Ни разу Аратов не оставался с Беликовой с глазу на глаз. Ни разу у них не было разговора, только иногда две-три фразы, не выходящие за рамки классного быта. Хоть и жили на одной улице, но никогда не случалось им идти вместе в школу, так как их дороги сливались только перед ней, а возвращаться – тем более не приводилось: Люда неизменно уходила с подругой. Никто – ни Валя, ни одноклассники, ни учителя, ни родители, ни сама Люда – не подозревали о великой любви Вазама, о переживаемых им, семиклассником, великих бурях тоски и боли. Ни с кем он не делился тогда. Как можно! Ведь любовь – это страшнейшая тайна! Интимная до самоотречения!..

Иногда Аратов проходил мимо скромного, но заветного жилища в надежде увидеть объект своего безмолвного обожания. Однажды произошло. Он возвращался домой, и когда до калитки Беликовых оставалось совсем немного, вдруг вышла она и пошла навстречу. Мальчика охватил ужас! Что делать? Инстинктивно он побежал вперед и буквально нырнул в спасительный переулок, перпендикулярный улице. Что тогда Люда подумала о Вазаме? Сие тоже есть тайна великая, по всей видимости, обреченная оставаться таковой на веки вечные...

 

По май-июнь длится школьный учебный год. После каникул, 1 сентября, в самом начале восьмого класса, на меня свалилась великая горечь: Люда ушла в училище. С тех пор я ее ни разу не видел...

 

Всё тайна в нём, всё в нём молчит:

В душе заботливо хранит

Он неразгаданные чувства…

Когда ж внезапно что-нибудь

Взволнует огненную грудь –

Душа без страха, без искусства,

Готова вылиться в речах                                                             

И блещет в пламенных очах…

И снова тих он, и стыдливый

К земле он опускает взор,

Как будто слышит он укор

За невозвратные порывы.

 


avaz-nurzef@rambler.ru

В избранное