Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
Открытая группа
13190 участников
Администратор Katistark

Важные темы:

Модератор Horov
Модератор codemastera
Модератор Петрович
Модератор Yury Smirnov
Модератор Енисей
Модератор Dart_Veider

Активные участники:

Последние откомментированные темы:

20240425112147

←  Предыдущая тема Все темы Следующая тема →
пишет:

СЧАСТЬЕ

Эта тема озвучена мной в видео, текст ниже:

Ссылка на видео: https://youtu.be/2MXJpDZSjjM

* * *

— Я отлично представляю себе, товарищ больной, что вы в достаточной степени избалованы столичными знаменитостями, и в этом отношении не делаю иллюзий на ваш счет, - заговорил Комков, улыбаясь по-разному - то всем лицом, то одними глазами, то краешком губ. - Человек, лечившийся в столице, даже у очень дурного врача, считает, что на периферии к его услугам одни коновалы.

От этой точки зрения вам придется отказаться. Ваша болезнь ныне не считается ни романтической, ни сложной. Она проста. Лечить ее может любой грамотный врач. Ваша болезнь требует простого лекарства — воздуха. Побольше его - и наяву и во сне. Нужно насквозь продуть себя, омыть каждую клетку свою свежим воздухом. Дышать, двигаться. Понятно?

Есть на открытом воздухе. А спать - непременно. В сырые дни преодолевать сырость активностью. Отнюдь не лежать. Если не в состоянии передвигаться — кроватная гимнастика. И наконец — занятость. Туберкулез преодолевается занятостью. Мечтать не обязательно, это ослабляет, но иметь дело нужно.

Наконец дисциплина. Все наперекор тому, чего хочет болезнь. Хочется бессмысленно валяться в кровати — поступайте наоборот. Хочется кашлять — удержитесь. Кружится голова — переборите усилием воли. Поставьте болезнь вверх ногами.

Самое сильное средство против туберкулеза, еще ни разу не подводившее ни врача, ни больного, — это воля. Туберкулез — болезнь проверочная, имейте в виду.

- Великие истины просты. Когда Пирогов ввел сортировку раненых и команды выздоравливающих, поговаривали, что он отбивает хлеб у знахарей, а Вишневского, создавшего чудодейственную мазь и научившего нас блокаде болезни, и по сию пору величают фельдшером.

Лучше быть фельдшером с задатками гения, чем гением с кругозором коновала.

— Итак, начните принимать воздух в самых неограниченных дозах.

Научитесь дышать. Привыкайте относиться к воздуху, как к пище — прожевывайте его носоглоткой, ощущайте на вкус и запах, наслаждайтесь им, как гурман, не будьте к нему равнодушны. Научитесь готовить себе эту пищу по вкусу. Выбор у вас богатый. Пейте только проточный воздух. Воздух, постоявший два часа в запертой комнате, уже яд для вас. Держитесь в своей болезни политики открытых дверей.

* * *

Речь здесь идёт о крымском воздухе в Ливадии, недалеко от Ялты.

Война ещё не закончилась, люди съезжались сюда, чтобы выздороветь, отдохнуть от жизненных невзгод, не зная какие страшные разрушения они встретят, где нет почти ни одного целого дома и восстанавливать нужно было всё.

Сибиряк полковник Воропаев, прошедший с боями чуть не пол Европы, много раз раненый, лишившийся ноги, был комиссован и добрался в Крым в надежде найти себе отдых в благодатном крае, после стольких лет войны, но не смог остаться в стороне от восстановления разрушенных сёл и городов. (краткий пересказ от Веб Рассказ)

* * *

(Врач) Комков встал и откланялся. Цимбал, не удерживая, проводил его через двор до калитки, а вернувшись ухватился за спинку кровати, на которой полулежал Воропаев, и покатил ее через порог во двор.

— Замерзать будешь, все одно в хату не пущу, покуда Комков не прикажет!

Тыл поразил Воропаева неразберихой противоречий, и от постоянного напряжения, с которым пытался он освоить как можно быстрее все то новое, что валилось в его растерянное сознание, чувствовалась невероятная усталость во всем теле, хотя он отдыхал целыми днями, лежа во дворе Цимбаловой хаты.

Если не было дождей и туманов, кровать Воропаева выкатывалась наружу, во двор перед хатой.

До этого Воропаев никогда не оставался надолго наедине с природой, и вначале она смущала его, как смущала бы малознакомая женщина, с которой он вынужден был бы делить свои сутки.

Но скоро он привык к своему новому положению, и оно увлекло его.

Он лежал, как вещь, обладающая зрением, слухом и памятью, и сам стал как бы частью окружающей его природы.

Птицы первые перестали бояться тихого человека, умеющего красиво свистеть. Возле него водились крошки хлеба, огрызки яблок.

Тут были разные птицы — свои и залетные. Появлялись и такие, в которых Воропаев признал инвалидов, — одни прихрамывали, другие страдали подергиванием, третьи были явно глухи и вследствие этого неестественно равнодушны к опасности.

Птицы, изгнанные войной из родных краев и залетевшие сюда в явном переполохе, были беженцами. Их стремление объединиться с местными птицами, хотя бы других пород, казалось таким человеческим, что Воропаев поистине поражался.

Однажды Воропаев порылся в своей полевой сумке и желто-зелеными дрожащими руками развернул записи к теме «Нравственный элемент на войне» - работе, которой он когда-то придавал серьезное значение.

Размышления в первые дни войны до странности приближались к тем, что тревожили его ныне.

«Строго говоря, — писал он под Ельней летом 1941 года, — не существует страданий физических. В страдании всегда заключается элемент сознания, и поэтому чем выше и организованнее сознание, тем устранимее боль».

Осенью же 1941 года, в Новгороде, сказал Воропаеву, тогда батальонному комиссару, тяжело раненный инженер:

— Запомните на всякий случай, товарищ комиссар, превосходную заповедь Сенеки: «Человек несчастен постольку, поскольку он сам в этом убежден».

Воропаев тогда спросил:

— Значит, по-вашему, и храбрость — постольку-поскольку?

— Конечно, — ответил инженер. — Нет ни готовых трусов, ни готовых героев. Каждый становится тем, чем ему легче стать.

Зимой того же 1941 года Лев Михайлович Доватор, беседуя с Воропаевым, сказал примерно то же самое:

— Трусость лечится просто: нужно уверить труса, что он человек храбрый. Как уверили — спокойно ему доверяйте. Храбрость — это до конца осознанная ответственность.

Спустя год, в подземном керченском госпитале, только что раненный осколком бомбы хирург Лункевич говорил раненому Воропаеву, приготовленному для операции по поводу сложного ранения в грудь:

— Слушайте, комиссар: боль легко перенести, если не увеличивать ее мыслью о ней. Ободряйте себя, говорите: это ничего, это сейчас пройдет! Вы увидите, как боль отхлынет. Понятно?

— Понятно, доктор, — ответил тогда Воропаев, — я и не жалуюсь, я только боюсь, что именно вы меня будете оперировать, — вы слабы сейчас, у вас может не хватить сил.

Врач ответил:

— Но я же не боюсь за вас, а между тем — вы очень тяжело ранены. Я же не боюсь, что у вас не хватит сил и вы умрете на столе. Я знаю, что вы справитесь. И я тоже справлюсь. Мы оба справимся.

Была и такая запись: «Говорят, Лагранж наблюдал, что у победителей раны заживают быстрее».

Да что там Лагранж! Его собственные переживания могли служить доказательством того же. Воропаев вступил в Бухарест с еще не зажившею кишиневскою раной.

Даже сейчас, когда он вспоминал об этом, тело его покрывалось нервными пупырышками, кровь начинала стучать в висках и он чувствовал, как прибывают в нем соки жизни.

Как же это было давно, давно, почти в юности, а между тем с тех пор прошло очень мало времени.

Он был тогда еще существом двуногим, деятельным, веселым.

День был ярок и, пожалуй, немного ветрен, — здорово пылило. Он влетел в город на танке с разведчиками, и потом остался один. Лицо его, пятнистое от бесчисленных поцелуев румынок, должно быть было очень смешно и несолидно. Собственно говоря, ему следовало лежать в госпитале, но разве улежишь в день вступления в ослепительно белый, кипящий возбуждением город?

Он не присаживался до поздней ночи, а все бродил по улицам, вступая в беседу, объясняя или просто без слов с кем-то обнимаясь; и его кишиневская рана затягивалась, точно уврачеванная волшебным зельем. А следующая, случайно полученная после Бухареста, хоть и была легче предыдущей, но заживала необъяснимо долго, почти до самой Софии.

Но когда он, опираясь на палку, вышел из штабного автобуса на площадь в центре болгарской столицы и, не ожидая, пока его обнимут, сам стал обнимать и целовать всех, кто попадал в его объятия, что-то защемило в ране, и она замерла. Он тогда едва держался на ногах, голова кружилась и холодели пальцы рук, до того утомился он в течение дня, ибо говорил часами на площадях, в казармах и даже с амвона церкви, куда был внесен на руках. Стоя рядом со священником, он говорил о Сталине, о России и о славянах, будто ему было не меньше тысячи лет и он сам не раз прибивал свой щит к вратам Царь-града.

И с каждым новым криком: «Живио!» — рана как бы заживлялась.

Спустя три дня от нее остался лишь неширокий рубец. Да, такие дни случаются, может быть, раз или два в столетие, им дано исцелять, эти дни чудотворны; и счастлив тот, кого судьба наградила такими днями…

Такое счастье не повторится, и в его маленькой жизни, казалось ему, уже никогда не будет великих событий. Но они были! И нужно умело распорядиться ими, ибо не может же человек унести с собой в могилу столько необыкновенного и прекрасного, не передав его на радость остающимся жить.

Мысль о близости смерти все чаще наведывалась к нему, и страшно, грустно делалось от сознания, что именно сейчас, когда вот-вот закончится война и начнется изумительная жизнь, он, Воропаев, если дождется тех дней, то разве полуживым и уж ни при каких условиях не сумеет строить эту послевоенную жизнь в первой шеренге, как строил ту, довоенную.

Ту, довоенную жизнь он строил и этим в душе гордился, а эту, еще более крепкую и просторную, он уже не построит, пожалуй.

А сколько задумано! Сколько начато! Да ведь чорт ее бери, жизнь!

Всегда как-то казалось, что впереди еще горы и леса непочатых дней. А лесок-то оказался реденьким, горы-то оказались невысокими.

* * *

Отрывок из письма с фронта полковнику Воропаеву:

«Итак, Румыния давно нами, как вам это известно, пройдена и отчасти уже забыта. Если правда, что нет плохих народов, а есть плохие люди, то у румын плохих людей довольно много, даже чересчур много, — сказала бы я.

Румыны практичны и легкомысленна. Такими их воспитали обстоятельства. Я несколько раз ловила бухарестских официантов на том, что они приписывают к моим счетам какой-то военный налог, и однажды произнесла по этому поводу речь в кафе, сказав довольно запальчиво, что это я их победила, а не они меня, и что, таким образом, платить репарации я не обязана. Эффект был ошеломляющий, хотя, мне кажется, мой французский язык не всеми был понят.

Поражает обилие памятников великим румынам, ибо буквально нет ни одного городка или местечка, где бы не возвышались монументы каким-то гигантам мысли. Наши красноармейцы почему-то прозвали эти памятники «управдомами».

Трансильвания менее нарядна, чем собственно Румыния, но более сыта. Но сейчас мы, то есть я и наш корпус, уже в Венгрии.

А. Г.»

* * *

Февраль 1945

Сталин, Черчилль и Рузвельт в Ялте.

Конференция проходила в Ялте 4–11 февраля 1945 г., в Ливадийском дворце в посёлке Ливадия в 3 км от Ялты.

— Ты, полковник, извини, — недружелюбно и свысока сказал ему издали Корытов, — но мы, не спрашивая твоего согласия, дали тебе такую нагрузку — быть переводчиком по особо важным делам в городском, так сказать, масштабе. И дежурить у меня, понятно? Чтобы, коли тебя нет, могли быстро найти. С завтрашнего утра, имей в виду.

Незнакомый майор госбезопасности бегло задал ему несколько вопросов по-английски и отошел, по-видимому удовлетворенный, но тотчас же, отведя его в сторону, объяснил, что ему, Воропаеву, очевидно, особо важных дел не предстоит.

— Разве только подерутся американцы с англичанами, так успокоить их… — пояснил он.

Сначала дел было и впрямь немного. Но вот в порт вошло несколько иностранных кораблей, и оживленные группы американских и английских моряков, сопровождаемые восхищенными мальчишками, появились на набережной. Гости были веселы. Земля фантастической России располагала их к нежности. Они охотно фотографировались с местными жителями, особенно с жительницами, провожая аплодисментами наиболее интересных.

Набережная быстро заполнилась народом. Некоторые из гостей, знакомясь с достопримечательностями города, сразу же облюбовали единственный ресторанчик, приютившийся в бывшей парикмахерской. Русский коктейль, смесь пива с водкой, вызывал всеобщее восхищение, нокаутируя даже таких, кто никогда не сдавал.

Однако нужда в специальных переводчиках ни у кого не возникала до тех пор, пока не произошло несколько стычек между англичанами и американцами на почве дележа воинской славы.

Едва помирив одну группу моряков и почти клятвенно обещая им вернуться немедленно для распития большого флакона виски, Воропаев ковылял к другой, где шел рискованный разговор о Дюнкерке, чести флага и о том, что англичане чаще всего сражаются языком.

Воропаева поразила зыбкость дружеских отношений между моряками двух родственных союзных держав, а еще более — легкость, с какою каждая сторона искала поводов для размолвок. Со стороны казалось, что состояние дружбы угнетает и почти оскорбляет тех и других и что им естественно было бы чувствовать себя в разных лагерях.

Англичане — даже при уличном знакомстве с ними — произвели на Воропаева впечатление людей, с искренним удивлением замечающих, что мир, кроме них, населен еще кем-то и что эти кто-то — люди.

Охотно веря тому, что русские храбры, норвежцы набожны, испанцы горячи, а бельгийцы рассудительны, — англичане никому не завидовали, считая себя выше всех. А американцы производили впечатление очень добродушных парней, ненавидевших только два народа в мире — японцев и англичан.

От утомительных обязанностей не столько переводчика, сколько агента порядка Воропаев освободился неожиданным образом в один из ближайших дней. Уже твердо было известно, что приехали Сталин, Рузвельт и Черчилль. Рассказывали о каком-то мальчике, которому английский премьер подарил сигару.

В один из вечеров Воропаеву позвонили, чтобы он незамедлительно выезжал в колхоз «Первомайский», где какой-то американец, посещая хату за хатой, опрашивает колхозников по какому-то невероятно идиотскому вопроснику. Машина предоставлялась немедленно. Желание повидать своих первомайцев было так велико, что Воропаев выехал, не заходя в райком.

Американец толкался у первомайцев с раннего утра, и к тому времени, когда подъехал Воропаев, был уже в том почти нечеловеческом состоянии, в котором могут пребывать только матерые, много озер выпившие пьяницы. Воропаев был почти убежден, что это какой-нибудь мелкий человечишко, и едва поверил визитной карточке, прочитав имя известного журналиста известнейшей во всем мире газеты.

Считая, что в таком виде гостя вместе с его собственным переводчиком из бывших царских офицеров никуда нельзя одних отпустить, Воропаев приказал уложить приезжих у Огарновой, а сам отправился к Поднебеско.

* * *

Гаррис (такова была фамилия американца) оказался очень разбитным человеком, сочувственно относящимся к советским порядкам. Они сразу приглянулись друг другу и разговорились.

Началось с того, что американец решил выяснить, что же такое в сущности советский строй, советские люди. Они заговорили о национальных характерах и национальных судьбах и в конце концов заспорили о демократии.

— Боже вас сохрани считать себя демократией, — шутя сказал Гаррис.

— Почему?

— Монополия на самую лучшую демократию в наших руках. Нет и не может быть другой демократии, краше американской. Я говорю серьезно.

— Это убеждение ваше или газеты?

— Разумеется, мое. Я заинтересован в том, — и это совершенно уже бескорыстно, — чтобы убедить своих читателей, что вы — почти американцы, но чувствую, что этого сделать не смогу.

— Это будет — как вы сами понимаете — не верно.

— Пожалуй. Но мы изучаем мир сравнивая. Конечно, мы — американцы — стопроцентная демократия. Все на нас похожее, все к нам приближающееся мы любим и уважаем, все далекое от нас — отвергаем. Не забывайте этого, если хотите нам понравиться.

— Почему же тогда ваш народ так дурно настроен в отношении англичан? Ведь, кажется, нет другого народа, который бы так хотел быть похожим на вас, и, однако…

— Что касается традиционной Англии, то нет на свете ничего беспринципнее, и мы, американцы, не слишком ее уважаем, и иной раз это чувство невольно переносится на весь народ…

— Допустим, это объяснение. Но в таком случае, что у вас общего с китайцами? Если говорить о так называемых душах народа, то вы и китайцы — души и разного цвета и разных измерений.

Американец захохотал.

— Думаете, не обойдемся без законов капиталистического развития, борьбы за рынки и прочего?

— Думаю.

— Видите ли, трезвый, я плохо парирую нападение. Повезите меня куда-нибудь, где можно спокойно выпить. Кстати, я отделаюсь от своего-переводчика.

Воропаев решил свезти американца к Широкогорову.

Как и предполагал Воропаев, старик оказался очень недоволен появлением иностранца.

Но все пошло очень прилично. Широкогоров владел французским, а Гаррис считал его вторым родным своим языком. Воропаев присоединялся к разговору то по-русски, то по-английски.

Речь зашла о вине. Широкогоров заметил с огорчением, что вино этого года, вино Победы, будет по целому ряду причин, вероятно, неважным.

— Вы рассчитываете победить уже в этом году? — пристал к старику Гаррис. — Скажите мне откровенно.

Широкогоров подтвердил свое предположение и не особенно взволновался, увидя, что американец что-то записал в блокнот.

— Да, в этом году мы сумели бы победить, если вы, господа, не помешаете нам, — вдруг с неожиданной желчной улыбкой повторил Широкогоров.

— Мы? — Гаррис, как охотничий пес, глядел в лицо старика и записывал, не опуская глаз, в блокнот.

— Вы и англичане.

— Ну, это прямо замечательно. Почему?

— Да у вас же вечно что-нибудь не готово. Я уверен, что вы еще проходите стадию поражений и не готовы для победы.

— О, это замечательно. А вы не считаете ли, что вам осталось сделать еще довольно много?

Старик, побледнев, рубил, как с трибуны:

— Меньше, чем сделано. Мы придвинули к вам победу настолько близко, что ее можно достать рукой. Но вы боитесь, что скажут, будто вам победу подарили…

— А как вы считаете?

— Я?

— Да, вы.

— Лично я?

— Именно, лично вы.

— Я, Широкогоров, считаю, что англичане безусловно получили победу в подарок от нас, но вы сделали на своем участке больше, чем все другие, хотя гораздо меньше нас, и без нас никогда не победили бы, если бы даже всерьез захотели победить. Вот. Запишите все это, пожалуйста. Это мое личное мнение, конечно.

И тут Воропаев, заметив, как широко раздуваются у старика ноздри, постарался как можно скорее перевести разговор на мирные темы виноделия.

* * *

Гаррис без приглашения налил себе почти полный стакан муската и долил его мадерой.

Широкогоров неодобрительно покачал головой.

— Никогда не могу понять людей, пьющих коктейли. Пить так неаппетитно…

— …могут только англичане и американцы, знаю! - перебил его Гаррис, - Кто идет впереди всех? — Русские! Кто ест лучше всех? — Русские! Кто пьет вкуснее всех? — Русские! Знаете, я это уже слышал и хорошо знаю цену подобным высказываниям.

— Видите ли, господин Гаррис, дело тут не в том, что мы едим лучше всех, — мы едим, может быть, и хуже вас, но давно уже заслужили лучшую жизнь за очень, очень многое. Вы этого не запишете? Очень жаль.

— Душа здешних вин не так воинственна, как ваша, господин профессор.

— И очень жаль. Нам еще понадобятся качества воинственные.

— К чему? Вы же собираетесь закончить войну еще в этом году, и фашизм будет разгромлен, как я понимаю.

— Германский — да, но вы, господин Гаррис, займете место поверженного, вы станете самым ярым защитником капитализма в его злейших формах. И таких, как вы, немало. Англия Черчилля — ваша содержанка. Эта дама весьма почтенных лет рискнула связать свою судьбу с молодым ловеласом, обещая, что оставит ему хорошее наследство, если он ее будет любить, пока она жива.

— Ну, все! Я на вас сегодня заработаю, как давно не зарабатывал, господин профессор. До свидания, благодарю вас, — и Гаррис зло рассмеялся.

— Сказать, что Англия — наша содержанка!.. — проворчал он, садясь в машину. — Вы слышали, конечно?

— По-моему, старик настолько прав, что об этом даже неинтересно говорить. Ведь есть две Англии, одна из них — ваша содержанка.

— Мы не настолько богаты, чтобы содержать Англию.

— Но и Англия — согласитесь — не настолько богата, чтобы отдаваться вам даром.

 1948 

Это отрывки из романа - «Счастье», автор Петр Андреевич Павленко.

Советская проза.

ИСТОЧНИК

* * *

В книге описаны такие подробности послевоенного быта и времени, о которых многие ныне живущие не знают и даже не задумываются, а некоторые и знать не хотят - они всего достойны... кроме Памяти.

На этом всё, всего хорошего, канал Веб Рассказ, Юрий Шатохин, Новосибирск.

До свидания.

 

Это интересно
0

29.09.2021
Пожаловаться Просмотров: 119  
←  Предыдущая тема Все темы Следующая тема →


Комментарии временно отключены