— Ты права, Тилди, права, как всегда. Но что же делать? Смерти никому не миновать.
— Драться надо! — воскликнула Тилди. — Бить её ниже пояса! Не верить в неё!
— Это невозможно, — печально возразил отец. — Каждый из нас встречается со смертью один на один.
— Когда-нибудь всё перемениться, папа. Отныне я кладу начало новой философии! Да ведь это просто дурость какая-то живёшь совсем недолго, а потом, оглянуться не успеешь, тебя зароют в землю, будто ты зерно; только ничего из тебя не вырастет. Что ж тут хорошего? Люди лежат в земле миллион лет, а толку никакого. И люди-то какие — милые, порядочные или уж, во всяком случае старались быть получше.
Но отец не слушал. Он вдруг побелел и как-то выцвел, точно забытая на солнце фотография. Тилди попыталась удержать его, отговорить, но он всё равно умер. Она повернулась и убежала. Не могла она оставаться: ведь он сделался холодным и самим этим холодом отрицал её философию. Она на похороны не пошла. Ничего она не стала делать, только открыла тут в старом доме, лавку древностей и жила одна-одинёшенька, пока не появилась
Эмили. Тилди не хотела брать девочку. Вы спросите, почему? Да потому, что Эмили верила в смерть. Но мать Эмили была старинной подругой Тилди, и Тилди обещала ей не оставить сироту.
— Мне чуток странным кажется, как мы подтруниваем над Чудилой. Думаешь иной раз: что, если мы в глубине души его побаиваемся? Я вот о чем: мы не позволяем себе поверить, что он и вправду мертв. Не наберемся духу, чтобы поверить. Нам этого не переварить. Оттого-то мы и шутим шутки. Пусть лежит, где лежит. Никого ведь не трогает. Лежит и только. Но я заметил, старик Хадсон ни разу по-настоящему не выслушал
его своим стетоскопом. Пари держу, боится того, что услышит.
Что было здесь? Лишь плоский камень с именем и надписью «Родился в 1888, умер в 1957», надписью, которую было трудно разыскать даже в летний день, потому что она заросла густой травой и присыпана опавшими листьями.
Я отнял руку от железной калитки и повернулся. И в это же мгновение судорожно вздохнул. Из горла вырвался крик.
Потому что я почувствовал что-то за оградой, возле будки привратника.
Почудилось ли мне там слабое дыхание? Сдавленный крик?
Или дувший оттуда ветер был чуть теплее?
Я судорожно ухватился за калитку и уставился в темноту перед собой.
Да, вон там! Очень слабый след, словно села птица и пробежала между врытыми в землю камнями. Еще миг, и я потерял бы его навсегда!
— Кларинда, почему ты спряталась в этом доме? Еще тогда, давным-давно.
— Не помню. Хотя да. Я боялась.
— Боялась?
— Чудно. Поначалу жизни боялась, потом — смерти. Всегда чего-то боялась. Но ты скажи мне! Всю правду скажи! А как мои двадцать четыре часа выйдут... ну, после прогулки у озера, после того, как вернемся на поезде и пройдем через лес к моему дому, ты захочешь...
«Умерла, — подтвердила мать. — Ее сбила машина». Для Мартина это означало холод и белое безмолвие преждевременно наступившей зимы. Смерть, холодное молчание и слепящая белизна. Мысли, как стая вспугнутых птиц, взметнулись и, тихо шурша крыльями, снова сели.
Мартин, прижав к себе пса, отвернулся к стене. Женщина с волосами осени, мелодичным смехом и глазами, неотрывно глядящими на твои губы, когда ты говоришь, умевшая рассказывать о мире все, что не мог рассказать пес, женщина, чье сердце внезапно перестало биться в полдень, умолкла навсегда.
— Мама? Что они делают там, в могилах? Просто лежат?
— Да, просто лежат.
— Лежат, и все? Что в этом хорошего? Это ведь скучно.
— Ради Бога, о чем ты говоришь?
— Почему они не выходят, не бегают и не веселятся, когда им надоест лежать? Ведь это так глупо...
— А, да, та хорошенькая учительница. Она умерла в тридцать шестом, вскоре после твоего отъезда.
Вышла ли она замуж? Нет, помнится, замужем не была.
После полудня он пошел на кладбище и отыскал ее могилу. «Энн Тейлор, родилась в 1910-м, умерла в 1936-м», — было написано на надгробном камне. И он подумал: двадцать шесть лет. Да ведь я теперь старше вас на три года, мисс Тейлор.
— Я точно не знаю. Она какая-то новенькая. А может быть она умерла только что... Но она мертвая. Удивительно прекрасная и мертвая. — Анна восхитилась образом, возникшем у нее в сознании. — Только смерть может сделать женщину действительно красивой. Вся она становится воздушной, и волосы ее тончайшими нитями развеваются в воде. Никакие школы танцев не могут придать женщине такой легкости, грациозности, изящества. — Анна
сделала рукой жест, выражавший утонченную грациозность.
Том, я даю тебе еще одну возможность. Лишний месяц или около того. Думаешь, я тебя не оплакивал? Я прочел твои книги, а потом увидел надгробный камень, который триста лет точили ветер и дождь, и подумал — такого таланта не стало! Эта мысль меня просто убила, поверь. Просто убила! Я не жалел денег, лишь бы найти какой-то путь к тебе.
Бек поднял Бутылку и на расстоянии вытянутой руки начал ее рассматривать. Его глаза ярко блестели. Руки дрожали.
Так вот, значит, чего на самом деле хотят все люди? Это и есть их тайное желание, запрятанное так глубоко, что о нем не догадаешься? То, к чему их бессознательно тянет? Вот, значит, чего безотчетно ищет, используя для этих поисков и собственное чувство вины, каждый человек?
Он ищет смерти.
Конца сомнениям, мукам, нужде, одиночеству, безнадежности, страху-конца всему.
— Только что мимо пробежал мальчуган. Разом смеялся и плакал. Припрыгивал и трогал все, что попадется под руку. Кусты, деревья, бумажки, пожарные гидранты, собак, людей. Тротуары, ворота, припаркованные машины. Господи, он даже меня потрогал — настоящий или нет, и глядел в небо, и заливался слезами, и все выкрикивал и выкрикивал какую-то белиберду.
— И что он выкрикивал? — спросил пешеход.
— Он кричал: «Я мертвый, я мертвый, как здорово, я мертвый, хорошо быть мертвым, я мертвый, я мертвый, как здорово, что я мертвый». Не иначе, у них сейчас игра такая завелась.
«Я вижу собаку на улице. Я веду машину. Я что, торможу? Или убираю ногу с педали? Нет! Прибавляю скорости! Бах! Так-то! Собаке стало хорошо, разве нет? Ушла из этого мира, покинула его навсегда».