Когда мне было шестнадцать лет, в нашем ТЮЗе был поставлен
спектакль «После казни прошу» — о Петре Петровиче Шмидте. Сегодня, наверное, не
все знают, кто это такой. Военный моряк, герой революции 1905 года,
возглавивший восстание черноморских моряков. Расстрелян на острове Березань,
похоронен в Севастополе.
О самом спектакле надо писать отдельно. Но сегодня, в день
рождения Бориса Леонидовича Пастернака, я автоматически возвращаюсь к своей
точке отсчета. Для меня Пастернак начался именно с этого спектакля. Потому что
первым вопросом было — где и что написано о Шмидте? Оказалось, что у Пастернака.
Книгу 1935 года издания я получила из рук родной и любимой учительницы русского
языка и литературы. В книге были поэмы «Лейтенант Шмидт» (посвященной, как
выяснилось впоследствии, Марине Цветаевой) и «Девятьсот пятый год» (посвященной
всей семье Марины Ивановны).
Однако, как свежо Очаков дан у Данте…
Одна эта, первая строчка поэмы, распахивала перед юным
существом такие горизонты, что дух захватывало! Очаков… восстание на крейсере «Очаков»…
и Данте!
Вскоре в «Новом мире» появился кусочек переписки Цветаевой и
Пастернака. Ариадна Сергеевна пробивала и пробивала публикации, уже уточнив с
Борисом Леонидовичем какие-то детали… И шесть лет, как Пастернака не было в
живых.
«Доктор Живаго», исключение из Союза писателей — все это еще
предстояло узнать и осмыслить в будущей взрослой жизни. Но тогда, летом 1966
года, помимо театра и потрясающего спектакля, рядом со мной встала прозрачная
хрустальная глыба поэзии Пастернака, в которой — честно признаюсь — я не
понимала ровным счетов ничего.
Ну, как это: «Ужасный! — Капнет и вслушивается…»? Это про
что? Плачущий сад… при чем тут сад… «В трюмо отражается чашка какао…» У нас в
доме было трюмо. Но никак, ни при каких обстоятельствах в нем не могла
отразиться чашка какао!.. Конкретно эту строчку я поняла через несколько лет,
после «Зеркала» Тарковского, где эта строчка просто изображена кинематографически… А потом появилась еще одна строчка, от которой я автоматически начинаю рыдать до сих пор: «Годами когда-нибудь в зале концертной мне Брамса сыграют — тоской изойду...»
Пастернак заставил меня не просто признать его усложненный
русский и поэтический язык, но и «выучить» этот язык, только не головой и
мозгами, а той частью существа, которая предназначена для восприятия поэзии и
искусства.
С того первого чтения, помимо поэм — вот они оказались
понятными, взволновавшими, важными, — осталось в памяти навсегда:
Напрасновднивеликогосовета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста…
Это было про всех: про Маяковского, Цветаеву, самого
Пастернака и многих других, о ком я еще ничего не знала, о чьем существовании не
подозревала. Конфликт гения и социума я уже ощущала всем сердцем, еще даже не «собрав
фактуры». Мне и сейчас непонятно, как Пастернак, Цветаева, Булгаков, Платонов,
Хармс — осуществились в нашем закатанном под асфальт мире. Но они —
осуществились, а значит талант сильнее любых политических систем и режимов, и
это — закон природы.
Каждый найдет, что процитировать у Пастернака. Для меня
изначальное и самое главное — первые строки «Высокой болезни»:
Мелькает движущийся ребус,
Идет осада, идут дни,
Проходят месяцы и лета.
В один прекрасный день пикеты,
Сбиваясь с ног от беготни,
Приносят весть: сдается крепость.
Не верят, верят, жгут огни,
Взрывают своды, ищут входа,
Выходят, входят, идут дни,
Проходят месяцы и годы.
Проходят годы, все в тени.
Рождается троянский эпос.
Не верят, верят, жгут огни,
Нетерпеливо ждут развода,
Слабеют, слепнут, идут дни,
И в крепости крошатся своды…
Пауза. После этих стихов говорить не о чем… Но жизнь — идет.
И в той жизни, которая шла после стихов, моталась на
магнитофоне маленькая бобина с записями Галича, где что-то такое было про
Пастернака. Вслушивалась до головной боли, но не слышно было почти ничего!
Много раз я пыталась записать текст, чтобы увидеть его глазами. Но я не слышала
или не понимала половины строчек! Я, любившая Цветаеву до обморока, не знала,
что означает слово «Елабуга», а тем более строчки «Он не мылил петли в Елабуге…
И с ума не сходил в Сучане…» Много лет спустя я узнала, что в Елабуге
повесилась Марина Ивановна Цветаева. А кто сходил с ума в Сучане? Подозреваю,
что Александр Фадеев, но он застрелился в Переделкино…
Отношения Пастернака и Цветаевой закончились уникальными его
стихами:
…Ах, марина, давно уже время,
Да и труд не такой уж ахти,
Твой заброшенный прах в реквиеме
Из елабуги перенести.
Торжество твоего переноса
Я задумывал в прошлом году
Над снегами пустынного плеса,
Где зимуют баркасы во льду.
_____
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.
Что делать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.
Тут все - полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан.
Зима - как пышные поминки:
Наружу выйти из жилья,
Прибавить к сумеркам коринки,
Облить вином - вот и кутья.
Пред домом яблоня в сугробе,
И город в снежной пелене -
Твое огромное надгробье,
Как целый год казалось мне.
Лицом повернутая к богу,
Ты тянешься к нему с земли,
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели.
Да и самому Пастернаку «итога еще не подвели» — разве это
возможно?
Тысячу раз вслушиваясь в плохо записанную песню Галича, я «вынула»
для себя строчку, коротая стала одним из нравственных критериев жизни: «Мы
поименно вспомним всех, кто поднял руку…»
Мы поименно вспомним всех!
Я считаю это внутренним императивом, не обязательно плевать
в лицо тому, «кто поднял руку». Хотя бывают обстоятельства, когда сделать это
необходимо. Но делать это лучше всего так, как делали Пастернак и Галич — на
уровне высочайшей поэзии, а не мелочных злобных окриков.