Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Искусство: к звездам без миллиона в кармане


История живописи: Проект проектов

В укоренившемся представлении Леонардо да Винчи человек, чередующий несколько профессий: архитектор, живописец, скульптор, анатом, инженер, писатель

Его приглашали в Милан как архитектора, в Романию как инженера. Он проектировал купол Миланского собора и занимался гидравликой.

Лодовико Моро заказывал ему гигантскую бронзовую статую, флорентийцы заказали огромную роспись «Битва при Ангиари» (и то, и другое не осуществлено, бросил на полдороги). В церкви Санта-Мария-делле-Грацие в Милане он выполнил фреску «Тайная вечеря», грунт которой потёк (правда, от другой напасти фреска была избавлена – уцелела под английскими бомбами Второй мировой).

Он был первым художником в Италии, освоившим масляную живопись (первым называют сицилийца Антонелло, привёзшего рецепт из Бургундии; однако Леонардо пришёл к масляной живописи своими путями параллельно, его техника отлична от техники Антонелло да Мессина). Леонардо занимался («для себя», как сказали бы сегодня) масляной живописью на досках; проводил эксперименты с красками, изобрёл технику сфумато, технические аспекты которой неизвестны.

Рассказывают, что доску с «Моной Лизой» возил повсюду с собой – настолько любил добавлять к сделанному ещё мазок, ещё одно лёгкое касание. Картин написал немного – и все картины загадочны, все требуют расшифровки.

Он был также химиком, его оригинальные масляные краски свидетельствуют об успехе опытов: изготовление масляной краски из минерала – это ведь химия. Впрочем, следует отметить, что эти краски, применённые для флорентийской стенной живописи, его подвели – растеклись.

Его инженерные выдумки находят подтверждение в современной механике, то есть пятьсот лет спустя. Однако при жизни воплощения не нашла ни одна из выдумок; впрочем, двойная спираль лестницы замка Франциска в Шамборе может считаться первой иллюстрацией ДНК и небывалой конструкцией лестницы в принципе.

Леонардо наметил – ни много ни мало – написать 120 книг; ни одной книги не написал, оставил рукописи и фрагменты. Был хорошим анатомом – принимал участие во вскрытиях, описывал внутренние органы, но врачом не стал. Впрочем, совершил несколько медицинских открытий: например, первым заметил феномен сужающихся от старости сосудов, что приводит к замедлению кровотока в сердце; называл известняковый слой, откладывающийся на стенках сосудов (соли и т.п.), «порошком старения». Врачом не стал, но пунктуальное знание человеческого тела пригодилось в его рисунках и живописи.

Он собирался построить летательный аппарат, изучал птиц. Но аппарат построили (похожий на его чертежи) только через пятьсот лет; причем и Татлин, и американские инженеры прошли его путём, повторяя его схемы. Его работам свойственна недосказанность, он оставлял вещи незавершёнными, бросал дело (даже оформленный заказ) легко.

Вопиющие случаи, как, например, с бронзовой конной статуей в Милане или с большой масляной картиной на тему поклонения волхвов, заказанной монастырем Сан-Донато во Флоренции, провоцировали недобрую славу. Леонардо легко оставил во Флоренции незавершённый шедевр, огромную доску, квадрат в два с половиной метра по стороне. Приготовить под живопись доску такого размера – это само по себе гигантский труд; выполненная уже работа совершенна и прекрасна; оставалось совсем немного, чтобы довести картину до завершения, неожиданно Леонардо уехал в Милан, повёз сконструированную им модель лиры, на которой один он умел играть. Договор на картину формально был составлен на два с половиной года (с 1481 по 1483 год), Леонардо мог бы и вернуться к работе, но он вернулся во Флоренцию через 18 лет. Монахи были оскорблены. Неумение довести работу до завершения – то был распространённый упрёк Леонардо.

Переходя из города в город (а фактически из государства в государство), Леонардо оставлял после себя великие проекты и мало реально сделанного, доведённого до конца. Говорят, что Микеланджело именно этими словами упрекнул старика-соперника (Леонардо был старше годами). Иные считают, что разбросанность в занятиях, неумение сосредоточиться на одном предмете не позволили Леонардо состояться ни в одном из занятий полностью. Другие, напротив, уверены в том, что гений – гений во всем; феномен Леонардо стал обозначать интерес ко всем явлениям мира, а конкретное занятие гения уже значения не имеет.

С этим положением (как в негативном, так и в позитивном его звучании) трудно согласиться. Леонардо вовсе не был эклектиком и профессию имел вполне определённую – он был живописцем. Продукты профессионального труда налицо, их легко перечислить: «Джоконда», «Мадонна Бенуа», «Мадонна Литта», «Иоанн Креститель», «Бахус», «Дама с горностаем», «Благовещение», «Святой Иероним», «Поклонение волхвов», «Святая Анна с Марией и младенцем Христом», «Тайная вечеря», «Мадонна в гроте». Картин не очень много, но зато они многодельные.

Пит Мондриан или Морис Вламинк написали количественно больше картин, нежели Леонардо да Винчи, но, согласитесь, затраченный мастерами труд неравноценен. Существуют художники, наследие которых в количественном отношении скромно. И у Яна Вермеера, и у Питера Брейгеля, и у Маттиаса Грюневальда тоже немного картин.

Леонардо да Винчи отнюдь не смешивал профессии, и это надо отчётливо произнести. Профессия была одна-единственная – живопись; и он настаивал на преимуществах живописи перед прочими занятиями. Он занимался живописью, а все побочные занятия являются подготовительными работами для живописного труда. Просто живопись он рассматривал в её идеальной ипостаси – как царицу всех искусств и ремесел.

Чтобы качественно заниматься живописью, необходимо быть инженером и музыкантом – что же здесь непонятно? Для нас уже не является откровением то, что Сезанн соединил две дисциплины в одну: живопись и рисунок стали для Сезанна единым процессом (для восемнадцатого века такое соединение двух начал в одно – невозможное кощунство); нам понятна фраза Сезанна «по мере того как пишешь – рисуешь» – фраза, которую представитель болонской школы понять бы не смог. Сезанн имел в виду то, что сам процесс нанесения цвета на изображаемый предмет может стать не раскрашиванием формы, но формированием формы, то есть рисованием.

Теперь вообразите, что точно так же, как Сезанн соединил в одно целое процесс живописи и рисования, Леонардо соединил в одну дисциплину живопись, скульптуру, занятия анатомией, инженерное дело и архитектуру. Затруднительно назвать дисциплину, образованную от соединения этих несхожих занятий, но Леонардо да Винчи считал, что конечным продуктом является живопись, масляная картина.

Нелишним будет вопрос: почему именно Леонардо снискал славу мирового гения, превосходящего всех, почему именно его картины считаются непревзойдёнными шедеврами, хотя одновременно с ним работают мастера, вряд ли уступающие ему пластическим или колористическим даром? Гуго ван дер Гус, Рогир ван дер Вейден, Альбрехт Дюрер, Сандро Боттичелли, Ян ван Эйк – это все живописцы, несомненно, гениальные, и живописное наследие их, между прочим, значительно обширнее, нежели наследие Леонардо.

И, однако, имя Леонардо стоит неизмеримо выше любого из перечисленных мастеров. Имеется некий секрет, вероятно, простой и легко угадываемый секрет; но понять его надо. 

Перефразируя Сезанна, в отношении метода Леонардо следует сказать: пока занимаешься инженерными работами – рисуешь, пока строишь здание – рисуешь, пока изучаешь анатомию – рисуешь, пока льёшь бронзу, пока чертишь чертежи, пока пишешь трактаты, пока читаешь проповеди – ты рисуешь красками; ты постигаешь мир с разных сторон, и это всё суммируется в рисование красками, это всё вместе и есть живопись.

Живопись он считал вершиной всех искусств, акме человеческой деятельности. Живопись масляными красками (он про это весьма ясно писал, двойного толкования быть не может) аккумулирует многие знания и позволяет единым взглядом постичь мир – в этом преимущество живописи и перед музыкой, и перед поэзий, и даже перед философией.

Живопись в представлении Леонардо – отнюдь не служанка философского дискурса, не иллюстрация к чужим концепциям, напротив, живопись есть предельное выражение суммы человеческих знаний. Собственно, живопись являет собой тот самый эйдос, который неоплатоники (слегка корректируя платоновскую идею) считали Логосом.

Живопись, по Леонардо, – это и есть зримо явленный нам Логос. Это рассуждение тем ценнее сегодня, что в нашу эпоху, отменяя живопись, заменяя её инсталляцией или видеоартом, мы не учитываем того, что изначально живопись – вовсе не узкая специализация, но, напротив, конгломерат умений, это дисциплина, включающая в себя несколько разных, в том числе и инсталляцию, разумеется. Инженерные знания, музыка, проза и архитектура, философия и медицина – суть эманации единого Логоса, цельного эйдоса, который нам явлен в виде совершенной картины.

Картина «Джоконда» не противоречит фортификационным сооружениям и водолазным костюмам, но Джоконда как бы источает знания, которые производят фортификационные сооружения и водолазные костюмы. Вышесказанное объясняет то холодное спокойствие, с которым Леонардо подходил к работе живописца. Его картины неэмоциональны; они излучают своеобразное напряжение, но это не религиозный восторг, не страсть романтика. Это какое-то спокойное величие, даже, пожалуй, равнодушно-спокойное.

Ждать от картины Леонардо страстного, экстатического, неряшливого мазка так же нелепо, как ожидать, что Данте собьётся в тройной рифме или Платон пожертвует конструкцией государства ради славы стихотворца. Леонардо принято пенять тем, что, создавая нежные образы мадонн, он одновременно сочинял конструкцию фортификационных машин или приспособлений для колесниц (серпы для внешней стороны колесницы на уровне колёс), которые секли ноги лошадям противника.

Распространённое утверждение о «равнодушной жестокости» Леонардо ставит под сомнение и духовность его живописных работ. «Жестокость» Леонардо имеет ту же природу, что и «цинизм» Макиавелли, представления о таковых основаны на недостаточной информированности наблюдателя. Они оба, Леонардо и Макиавелли, исключительно рациональные люди, нетёплые, неэмоциональные – это так.

В характерах Леонардо да Винчи и Никколо Макиавелли много общего, что неудивительно: оба флорентийца жили в одно и то же время, мир на их глазах менялся стремительно – они искали точку опоры, чтобы избежать катастрофы. Представление о борьбе за абсолютную власть любой ценой (именно так часто трактуют «Государя») и обвинения Макиавелли в коварстве почти всегда исходят от тех людей, которые никогда не заглянули в труды Макиавелли и не представляют, зачем таковые написаны.

«Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» дают отличный взгляд на государственное устройство, нежели «Государь», а дружба с убеждённым конфедератом Гвиччардини (противником абсолютной власти в Италии) ставит под сомнение пристрастие к абсолютизму. Макиавелли вовсе не славил Чезаре Борджиа (принято говорить, что «Государь» есть оправдание коварного Борджиа), он лишь описывал закономерность прихода этого типа власти в условиях современной ему Италии.

Костёр Савонаролы (а Макиавелли наблюдал всю эволюцию: олигархия–синьория–республика Иисуса Христа–оккупация Карла VIII) заставил его искать конструкцию, которая практична. Труды Макиавелли следует воспринимать во всей противоречивости; то есть так, как следует воспринимать живопись Леонардо. В те годы главной болью гуманистов была мысль государственная – как обустроить социум, чтобы демократия не обернулась тиранией?

У гуманистов, занимавшихся античностью, имелось два примера: Спарта, сохранившая казарменную демократию с выбранными царями в течение 800 лет, и Афины, где периоды свобод и законов демократии чередовались с тиранией, передававшей власть по наследству, и с властью олигархов. Как выстроить государство, не ущемив прав и дав возможность развития? Многовариантность олигархий и синьорий Италии приводила к некоторому разнообразию тираний (ср. ХХ век с вариантами тоталитарных диктатур), но требовался общий рецепт того, как избежать разъедающей общество заразы.

Макиавелли сложил хвалебные тексты жестокому Ромулу (отдал должное Ромулу, а не Борджиа) на том основании, что Ромул избегал произвольных толкований государственности. Флоренция (родина Леонардо и Макиавелли) изменяла свой строй постоянно: Боттичелли сравнил её с вечно преображающейся Венерой – в своё время про эту картину надо сказать подробнее, – Леонардо же написал «Даму с горностаем», картину, на которой Мадонна вместо Спасителя нянчит хищника.

Что изображено на картине: загадочный проект? Конструкция социума? Пародия на материнство? Изображено, как обычно у Леонардо, всё сразу: и то, и другое, и третье, да ещё и оставлено малоприятное пророчество. Передать государственность через изображение горностая столь же естественно, как предложить подводный батискаф, – это всего лишь самое доступное объяснение.

Леонардо да Винчи настойчиво внушает нам мысль: конструкция мироздания рациональна; элементы её взаимосвязаны. Рисунком можно высказать государственную мысль так же просто, как чертежом объясниться в любви. Инженерные чертежи и наброски фигур сплетаются у Леонардо в единый рисунок.

Поглядите на чертежи машин, выполненные Леонардо, и его рисунки человеческих органов, сердца, например, и сравните эти рисунки с его же портретами, вы увидите, что все линии выполнены тем же самым движением: Леонардо не видит разницы между инженерной конструкцией, человеческим внутренним и внешним устройством – это всё единый мир явлений. 

Будто бы нарочно, для того чтобы потомкам было легче анализировать его метод, Леонардо оставляет незавершённой огромную доску «Поклонения волхвов» (сейчас в галерее Уффици, Флоренция). На картине мы буквально видим, как сложный архитектурный чертеж врастает в клубящийся рисунок человеческих фигур, а рисунок, в свою очередь, обрастает плотью живописи. Это всё – единая субстанция: чертёж–рисунок–живопись; в этих элементах мироздания нет противоречия, они свободно перетекают один в другой.

Кстати, наша уверенность в том, что это работа не закончена, основана на мнении монахов Сан-Донато, но отнюдь не исключено, что революционный во многих аспектах живописи Леонардо придерживался иного мнения. Сочетание чертежа, рисунка и живописи, то есть зримо явленный нам проект – что может быть лучшим воплощением идеи Спасителя, явившегося в мир, которому пришли поклониться Каспар, Бальтазар и Мельхиор? Изображён движущийся проект, растущее дерево («Бог –растущий баобаб» – как наугад определила Цветаева в «Новогоднем», посвящённом Рильке).

И что же, если не задуманный проект, обозначает знаменитая полуулыбка Джоконды, беременной Богоматери, вынашивающей Иисуса, – уж она-то знает, чему улыбается. Растущий сам из себя проект – вот основная тема Леонардо. Человек есть микрокосм, подобный в своих сочленениях и органике мирозданию; механика есть органическая дисциплина, коренящаяся в природе, а не противоречащая ей; конструируя, человек усложняет природу и самого себя – человек постоянно совершенствует свой собственный проект.

Всё это если и не делает Леонардо агностиком, то весьма редуцирует его веру. Кредо Леонардо может быть сопоставлено с концепцией Пико делла Мирандолы, но Леонардо идёт гораздо дальше – он не просто ставит человека в центр вселенной; но даже продукт сознания и труда человека он ставит вровень с творением Бога. Фактически он думает о симбиозе человека и машины, в котором машина – есть органический проект, выдуманный человеком точь-в-точь так же, как сам человек некогда сотворен Богом.

Творение творцов способно к творчеству; способностью к проектированию наделяется проект; живопись оказывается квинтэссенцией проектирования – в живописной технике Леонардо потому нет светотени, что нет обособленного предмета, который можно обойти со всех сторон; человек – это развёрнутый в будущее проект. Бесконечность проектирования лучше всего передает картина, в которой Св. Анна держит на коленях Деву Марию, а та, в свою очередь, держит младенца Иисуса.

В данной композиции воспроизведён принцип «матрешки» – одно появляется из другого; в сущности, Леонардо изобразил буквальное движение поколений. Но это ведь разомкнутый в будущее проект, бесконечное творение, всегда обновляющееся создание проектирующего проекта. Чтобы передать бесконечный переход проекта в проект, создать континуальное проектирование, Леонардо изобрел технику сфумато.

Технического секрета сфумато Леонардо потомкам не оставил, скорее всего, метод состоял в том, чтобы втирать краски в поверхность; вероятно, это было возможно за счет низкого содержания масла в пигменте. Леонардо сам готовил краски и (косвенно об этом свидетельствуют неудачные опыты с настенной живописью) изменил по отношению к бургундскому рецепту пропорцию связующих масел и пигмента. На стене краски не закрепились (как случилось с «Битвой при Ангиари» во Флоренции), но на шероховатой доске даже низкого содержания связующего должно было хватить.

Масло с годами темнеет – так произошло с большинством бургундских картин, так случилось абсолютно со всеми голландскими картинами последующих веков; так случалось и с картинами итальянцев, которые копировали бургундскую технику. Картины Леонардо не изменили своих тонов – это может означать лишь одно: он добавлял масла весьма умеренно при составлении краски, а связующим во время письма выступало вообще не льняное масло.

Рассказывают, что в «Битве при Ангиари» мастер пользовался мастикой (то есть мастичным лаком), а мастика привела к ещё более разрушительным последствиям, чем льняное масло: картина потекла. Вполне возможно, что в станковых масляных картинах он для смешения красок пользовался и не льняным маслом, и не мастичным лаком, и не кедровой смолой (как рекомендовали бургундцы – в частности, про это пишет Карель ван Мандер), но каким-либо сиккативом, который использовал в других опытах. Сиккативом (то есть отвердителем масляной краски) может выступать соль кобальта, свинца или марганца; эти соли в то время применяли алхимики в качестве индикаторов вещества. Леонардо вполне мог использовать соль свинца, например, добавляя её в масляную краску.

Ван Мандер заменял эффект сиккатива тем, что рекомендовал в кедровую смолу вливать глицерин и мед в качестве пластификаторов; но результат был неубедителен. Так иные медики, назначая лекарство, которое лечит один орган, но вредит другому органу, купируют вредное действие ещё одним лекарством, которое, в свою очередь, тоже наносит вред, и так, пока пациент не умрёт. Но что, если, смешивая лекарства, фиксировать состояние пациента, утверждать стадию его здоровья?

Леонардо смешивал краски до бесконечности (см. трактат «О смешивании красок друг с другом, которое простирается в бесконечность») – совершенно в духе идеи бесконечного проектирования, а этого можно добиться, чтобы не произвести в смеси грязь, лишь в том случае, когда каждое очередное смешение фиксируется в качестве небывалого автономного цвета. То есть необходимо во всякой смеси фиксировать промежуточный результат. Возникает своего рода менделеевская таблица цветов.

Иными словами, палитра Леонардо существенно богаче известного нам спектра. (Кстати будь сказано, Леонардо придумал своеобразную форму палитры, которая – это предположение, но основанное на знании практического использования палитры – позволяет располагать краски в два уровня. Скорее всего, первичные краски лежали первым полукругом, а внутренний полукруг образовывали смеси).

Леонардо не всегда добивался положительного результата в опытах (в технологии настенной живописи он ошибся), но с живописью станковой преуспел. Вообще говоря, уверенность в том, что Леонардо перенял технику масляной живописи из Бургундии (то есть через Антонелло от ван Эйков?), имеет зыбкое основание. Его масляная живопись на живопись бургундцев непохожа. Скорее всего, Леонардо изобрёл технику масляной живописи самостоятельно, параллельно с Губертом и Яном ван Эйками; следует добавить, что масляная живопись на холсте полновластно воцарилась лишь после 1530 года, а до того повсеместно использовалась темперная живопись на досках, причём в темперу (о том есть несколько свидетельств) осторожно и произвольно начинали добавлять масло, чтобы сделать технику более гибкой и пластичной; клеевая основа с масляной субстанцией смешивалась дурно, но смешивалась; это именовали «масляной живописью».

Зачем вообще масляная живопись? Ради чего художники приняли данное новшество? Всех профессионалов соблазнила гибкая линия цвета, которую можно вести, оперируя мазком, как карандашом. Кроющий эффект краски заменили прозрачными слоями; голубое небо Беллини, по которому несутся лёгкие прозрачные облака, невозможно написать темперой. Мантенья, который втирал темперу столь прозрачными, паутинными слоями (см. портрет Мадонны в Берлине), не мог не приветствовать масло, которое облегчило работу в сложных «Триумфах». 

Леонардо, очевидно, шёл иным путем. Сегодняшние реставраторы выступают против масел и лаков в принципе, уверяя, что сиккатив выполнит их функции, но не будет темнеть со временем. Можно предположить, что, пользуясь сиккативом, Леонардо добился высокой концентрации пигмента в краске и смог работать почти сухой кистью (то есть не вести мокрую линию, не заливать поверхность текучей краской), но сохранить вариабельность, буквально втирать пигмент в пигмент.

Поглядите на скол мрамора или гранита пристально – вы увидите мириады кристаллов, каждая из крупиц сохраняет свой цвет, хотя вместе они образуют единую по тону и оттенку поверхность. Такого же эффекта добивался в красочной поверхности Леонардо. Сфумато давало его цветам каменную твёрдость, но исключило неизбежные при мокром масляном методе столкновения тонов внутри одного цвета. Проблема «соприкосновения» оттенков, «слияния» теневой стороны изображаемого предмета и его светлой стороны исключительно важна для живописца. Как встретятся тёмный цвет и цвет светлый внутри одного и того же предмета? Как будет выглядеть граница? Скажем, щека персонажа в тени, а его лоб на свету – цвет лица меняет свою природу в тени или нет?

Сиенцы решали этот вопрос просто – они писали свет тёплой краской, а тень холодной, иногда даже зелёной, противопоставляя зелень розовому оттенку кожи (см., например, характерную технику сиенского мастера Липпо Мемми). Венецианцы, прежде всего Паоло Веронезе (и вслед за ним его последователь Делакруа и, в свою очередь, последователи Делакруа), считали, что тень контрастна по отношению к предмету.

Так, Делакруа пишет в дневнике, что жёлтая карета отбрасывает лиловую тень. Рембрандт, малые голландцы и особенно караваджисты делают тень из того же цвета, что и освещённая часть предмета, но берут цвет тоном ниже, то есть темнее, в коричневый цвет добавляют темно-коричневый. Это иногда кажется примитивно простым решением, тем не менее, в лапидарности – логика караваджизма.

Караваджо или Ла Тур, приверженцы светотени (оставим в стороне Рембрандта как автора более сложного высказывания), театрально выводят на свет самое значимое в картине и погружают в темноту незначимое; обозначают тенью дурное и светом добродетельное.

Мы очень хорошо знаем, что именно считает интересным и значимым Ла Тур; но не знаем, что именно выделяет Леонардо. Он ценит всё явленное в мире. Можно вообразить философическое суждение в стиле сфумато, которое не содержит «да» или «нет», но являет то, что в немецком языке передается словом jain – и да, и нет одновременно. Происходит такое «да-нет» вовсе не от релятивизма, как можно было бы вообразить, но оттого лишь, что поверхностное противопоставление субъективных предикатов для мудрости несущественно. Идёт дождь или нет, жмёт ботинок или свободен, ответы на эти вопросы по отношению к проблеме конечности бытия несущественны; и Леонардо пренебрегает контрастом света и тени.

Это «сфумато» суждения распространяется для Леонардо настолько широко, что стирает грань между основными дефинициями: Иоанн Креститель – мужчина или женщина? Власть республиканская или монархическая? Он намеренно усложняет суждение, избегает одномерности. Даже в портрете прелестной Моны Лизы сегодня некоторые находят автопортрет пожилого художника. Для него живопись не эмоция; живопись – исследование мира. Но то, как это исследование явлено нам (конечный продукт, решённая теорема), оставляет впечатление лёгкой, волшебной работы.

Он втирал цвет в цвет, чтобы получить небывалый оттенок. Спустя пятьсот лет Сезанн будет делать практически то же самое, последовательно накладывая один на другой крохотные мазки плоской кисточкой. Чуть рознясь цветовой насыщенностью (синий, сине-зелёный, зелёно-голубой и т.п.), эти вплавленные друг в друга мазки создают у Сезанна небывалый оттенок и видимость каменной поверхности. Леонардо добивался того же эффекта на уровне пигментов. 

По всей вероятности, Леонардо считал, что он помогает обнаружить неизвестный доселе цвет, перетирая камни в ступе, он связывал с теми камнями, которые толок в пигмент, разные свойства человеческой природы. Цвет (полученный в результате опыта) был спрятан в природе, а Леонардо цвет нашёл. Таким образом, сфумато является результатом алхимической науки, общий продукт – это своего рода философский камень.

Когда употребляем слово «алхимия» в отношении Леонардо, надо сделать оговорку, дабы не впасть в мистицизм. Леонардо отвергал мистику, он презирал всё искусственное: искусственный талант, искусственное искусство, искусственное золото.

Леонардо верил, что разум проявляет себя в союзе с природой, опыт осмыслен лишь тогда, когда помогает раскрыться органичным силам природы и человека. Алхимия для Леонардо – это не стремление к сверхъестественному, напротив, к самому что ни на есть естественному, но доселе не выявленному. Воздействие камней и минералов на человеческую психику органично, мистики тут нет; выявить закономерности – задача живописца. Естественно учитывать силу стихий, естественно разуму направлять стихии. 

Сфумато прячет все подготовительные штудии, и даже эмоции художника прячет. В XIX веке в среде живописцев укоренилось выражение «пот в картине должен быть спрятан» – имеется в виду, что зрителю не обязательно видеть усилия художника, зрителю показывают глянцевую поверхность работы, а штудий и усилий не показывают. XX век, напротив, выставил усилия напоказ: Ван Гог делал это не нарочно, но сотни эпигонов Ван Гога демонстрировали усилие (часто искусственно произведённое, не обязательное для работы) очень сознательно: поглядите, как мучительно я веду мазок, как нагромождаю краску, это происходит от напряжения мысли и от накала страстей.

Весьма часто данная демонстрация лжива: никакого умственного и морального усилия для нагромождения краски и резких жестов не требуется. Более того, ничего, помимо демонстрации усилия, такое произведение и не сообщает. Однако в сознании зрителя XX\ века данная демонстрация усилия связана уже с титаническим трудом мыслителя-художника, зритель наивно полагает, что приложенные усилия соответствуют масштабу высказывания; разумеется, это – нонсенс.

Картины Леонардо выглядят так, словно их изготовили легко, отнюдь не в экстатическом напряжении? а с удовольствием; причём непонятно, как это сделано. Леонардо (полагаю, нарочно бравируя и вводя зрителя в заблуждение) писал, что труд живописца приятен тем, что ему можно предаваться в праздничной одежде, под звуки лютни и т.п. Это, разумеется, не соответствует реальности: труд живописца – тяжёлый ручной труд, причём труд грязный. Но Леонардо дразнил, хотел явить чудо: словно фокусник он вынимает цветок из цилиндра – и зрители недоумевают: как он положил туда цветок? Сделано виртуозно, волшебно, но как?

В случае художников XX века – экспрессионистов, дадаистов, фовистов – мы отчётливо знаем, как именно изготовлена картина – вот так лили краску, так выкладывали красочный слой, здесь краска потекла… В большинстве случаев современники Леонардо свои усилия спрятать не умели – мучительные композиции ван дер Гуса, трудные ракурсы Дюрера практически открывают нам метод: Дюрер, например, не скрывает технических аспектов рисования ракурса, а этапы грунтовки, шлифовки, последовательность слоёв на доске – имприматура, и пр. – широко описаны. Мастера наносили первоначальный рисунок на доску, затем прозрачными слоями белый грунт раскрашивали. Леонардо такого подарка зрителю не делает.

Мы не знаем, как живописец изготовил свой продукт. И это парадоксально, но так, притом что Леонардо да Винчи оставил нам подробный план работы – что именно требуется знать художнику, что надо уметь, чтобы написать масляную картину. Можно сказать, что Леонардо оставил детальный конспект для деятельности живописца, но концепт не прочли как руководство к действию, лишь удивились обилию междисциплинарных пунктов.

Рисовать разнообразные выражения лиц – это понятно; исследовать сухожилия и артерии – тоже понятно, хотя и менее обязательно; но вот зачем знать законы гидравлики и принцип полета птиц? Спустя пять веков художник Татлин (изначально живописец) решил создать летательный аппарат (так называемый «Летатлин») и, пойдя дорогой Леонардо, стал исследовать строение птиц и свойства разнообразных материалов, это увело его прочь от его живописного цеха (хотя, по сути, направило работу именно к главному).

Так называемое «Новое время», то есть время капитализма, стало временем узких специализаций, и живопись стала узким профессиональным умением – структура гильдий и частные заказы богачей, структура художественного рынка лишь усугубили это положение. Художники принадлежали (и старались добиться этого социального статуса) к гильдии так же точно, как в наше время люди творческих профессий хотят примкнуть к творческим союзам: писателей, художников, режиссёров. Гильдии давали льготы, но устанавливали зависимость от среды.

Подобно тому как сегодня творческие люди входят в ПЕН и прочие клубы и ассоциации, пользуясь круговой порукой цеховой солидарности, но платя дань условностям, так и художники Средневековья входили в гильдию Св. Луки: это помогало получать заказы, но художник попадал (вольно или невольно, но неизбежно) в зависимость от взглядов цеха, от убеждений кружка коллег, от вкусов заказчиков, от манеры локальной школы. Единицы шли поперёк: отказаться от места в гильдии и искать индивидуальной судьбы значило рисковать в буквальном смысле слова жизнью: можно было остаться без средств к существованию.

Микеланджело мог сказать папе Юлию II, что сбросит папу с лесов, если тот помешает работе, но голландский живописец XVII века не мог сказать бюргеру, заказавшему натюрморт, что не станет рисовать завитую кожуру лимона, поскольку это пошло. Отдельные великие мастера, бывшие людьми с характером, отказывались работать в рыночном конвейере гильдии; так, в эпоху Кватроченто появился тип странствующего художника (ср. странствующий рыцарь, не принадлежащий к армии).

Мастера, наподобие Микеланджело или Леонардо, в кружки не вписывались категорически; этим определено странствие Леонардо по городам – художник искал условия, сообразные его гению. Условия создавал двор Лоренцо Медичи, двор Лудовико Гонзаги, двор д'Эсте или Франциска Первого, или Лудовико Моро. Леонардо умудрялся сменить несколько дворов: по-видимому, не желал, чтобы его имя отождествили с должностью придворного художника. Он принимал поклонение, жил несколько лет при дворе – и уходил. Абсолютная свобода была для Леонардо первейшим условием договора с двором; малейшее несоблюдение этого договора, которое могло поставить его личную волю в зависимость от воли заказчика, приводило к разрыву.

Леонардо был великий гордец, наподобие Данте, скитания их определены сверхиндивидуалистическим характером. Леонардо с лёгкостью бросал работу незавершённой, если ощущал ущемление прав. Так, полагаю, он оставил флорентийскую доску «Поклонение волхвов», едва почувствовал подобие диктата со стороны заказчика (монастыря Сан-Донато).

Во время Леонардо оживает торговый средиземноморский мир, и, если верить Фернану Броделю, этот мир образует своего рода «общий рынок»; арагонская морская торговая экспансия делает Южное Средиземноморье неким (скажем осторожно вслед за французским историком) «миром экономики».

Одновременно с арагонским (впоследствии и кастильским) миром экономики – на севере Европы возникает мощный Ганзейский союз, объединяющий 50 городов. Это, без преувеличения, – альтернативная имперской новая концепция Европы, торговой, капиталистической, купеческой Европы. Соблазнительно сказать, что искусство подпадает под законы общего рынка; но сказать так было бы не вполне точно.

Сила банкирских домов Строцци или Фуггеров велика; но ни Леонардо, ни Мантенья, да и ни один из значимых гуманистов не ищет покровительства Строцци или Фуггера. Более того, банкирская семья Медичи – а именно этой семье Италия обязана кратким периодом общественного равновесия и хрупкой договорённости, способствовавшей расцвету гуманизма, – фактически редуцирует свою финансово-деловую ипостась, чтобы влиться в круг гуманистов на равных. Члены семьи Медичи (Лоренцо, прежде всего) делаются в первую очередь гуманистами – собеседниками гуманистов.

Лоренцо Великолепный – это не вельможа, снизошедший до беседы с опекаемым художником, но равный собеседник, гуманитарий и поэт, понимающий превосходство духа над материей. В этом смысле власти рынка над искусством в эпоху Возрождения – нет, точнее, власть обоюдная. Впрочем, сказав так, приходится осторожно внести поправки в высказывание: мы не знали бы «Алтаря Портинари», заказанного Гуго ван дер Гусу банкиром Томмазо Портинари (кстати говоря, представителем того же банка Медичи в Брюсселе), мы не знали бы десятка картин Дюрера, если бы не Якоб Фуггер.

Рынок обволакивает, купцы покупают полотна у Боттичелли наряду с Лоренцо; купец может выступить донатором картины в храме, а художник Йос ван Клеве в буквальном смысле слова сходит с ума (остался в истории как «безумный Клеве»), когда место придворного живописца испанской короны ему не достаётся. Художник освобождён, но свободный художник начинает искать дружбу вельможи.

Леонардо да Винчи существует вне рынка, помимо рынка, параллельно рынку. «Человек стоит столько, во сколько сам себя ценит», – писал Франсуа Рабле, и Леонардо живой пример этому правилу: он не поддаётся оценке. Он позволяет себя почитать, но купить не разрешает. Он не завершил работу над «Поклонением волхвов», но никому бы и в голову не пришло требовать деньги назад: время Леонардо и его талант бесценны; плата символическая, он не ради денег работает. Каковы бы ни были условия соглашения Леонардо с заказчиком, он работал не на заказчика.

Сколько стоит «Ночной дозор», мы отлично знаем, мы знаем даже историю рембрандтовского заказа, но, если мы узнаем о цене, заплаченной за «Джоконду» Франциском Первым, это не сделает работу Леонардо феноменом рыночного труда. Подобно Ван Гогу или Сезанну (они совершили это спустя пятьсот лет) Леонардо вышел из-под власти рынка и навязал ему своё представление о должном. Как внебрачный сын нотариуса добился такого уважения королей к себе, неизвестно; мы не знаем, какое свойство, помимо неуступчивого нрава, выделяло его среди современников. Чем он покорял властителей земли?

Универсальность знаний Леонардо не исключительна: например, великий художник Маттиас Грюневальд тоже был инженером-гидравликом (потеряв место из-за сочувствия протестантам в крестьянской войне, художник уехал в саксонский городок Халле, где до конца недолгой жизни работал инженером). Однако от самого облика незаконнорожденного сына нотариуса исходило величие, его миссия, это ощущали все, грандиозна.

Большинство художников во время жизни Леонардо прибилось к определённому двору, не ища перемен – предпочитали гарантированную зарплату. После смерти Лоренцо Медичи диалог гуманитариев с властью пришёл в негодность – участники диалога разделились на заказчиков и исполнителей; логика рынка завоевала мир Европы. Время рыцарской этики миновало. Императора Карла V возводили на престол деньги Якоба Фуггера, интригу подкупа никто не скрывал; Людовик XI платил английскому Эдуарду отступные и ежегодную ренту за нейтралитет в конфликте с Бургундией (Людовик присвоил себе бургундские земли в результате); наступила эра коммерциализации политики и эра рыночных отношений в искусстве.

Странствующий художник, пожалуй, единственный род человеческой деятельности, который отныне напоминал о странствующем рыцарстве, стал фигурой уникальной для социума. Сегодня, глядя на жизнь странствующего рыцаря Леонардо, мы можем сказать, что он своей неуступчивой гордыней создал прецедент, позволивший идти тем же путем Ван Гогу или Гогену. Скитаясь от города к городу, Ван Гог фактически повторял стратегию Леонардо да Винчи, не желая (в случае Ван Гога и не умея) влиться в рыночный процесс изготовления и продаж предметов искусства.

Они (Леонардо и Ван Гог) имели предшественника, которого смело можно поместить третьим в этот список, – речь идет о Данте Алигьери. «И если нет пути чести, ведущего во Флоренцию, значит, я не вернусь во Флоренцию никогда», – говорил Данте в изгнании, и эти слова, вероятно, повторил про себя десятки раз Леонардо да Винчи, бросая некогда гостеприимный двор, чтобы отправиться в новое путешествие.

Мощный, беспрекословный индивидуализм, которым проникнута «Комедия» Данте, поставивший Данте свидетелем и аналитиком конструкции всей вселенной, этот же индивидуализм питал творчество и живопись Леонардо да Винчи. Единомышленников Леонардо не имел и не мог иметь. Величайший флорентиец Данте Алигьери, предшественник Леонардо в одиночестве, так сформулировал свой социальный статус: «Сам себе станешь партией», – говорит в своей «Комедии» Данте, вложив это кредо в уста своего предка Каччагвиды, которого встречает в Раю.

В 17-й песне «Рая» Данте ведёт разговор с крестоносцем Каччагвидой, который предрекает поэту будущее и даёт характеристику его деяниям. «Сам себе станешь партией», – Каччагвида говорит ровно то, что Данте сам успел решить в отношении себя, в связи с партийной борьбой гвельфов и гибеллинов. Он был белым гвельфом формально, но, в конце концов, и эта партийность его не устроила: «Идут и гвельфы гиблою дорогой»; Данте остался сам с собой, и по прошествии веков Италия уже училась у него одного.

Именно так поступил и Леонардо, сохранив за собой уникальную (даже по тем временам) автономность. Мы не можем назвать его учеников; быть учеником Леонардо – как и быть учеником Данте – значит стать бесконечно свободным человеком; не зависеть от места, не зависеть от кружка и школы; не зависеть от рынка и заказчиков; вести свою собственную линию жизни сообразно убеждениям, но кто мог бы позволить себе эту роскошь? Леонардо да Винчи не оставил портрета возлюбленной, скорее всего, таковой и не имел; не имел он и семьи.

Одиночество мастера дало повод для сплетен, подозрений в гомосексуальных пристрастиях. Однако каковы бы пристрастия Леонардо ни были, времени на плотские утехи и вкуса к плотским утехам Леонардо не имел. Его кочевой образ жизни делал семейный очаг невозможным; так и Данте должен был оставить Джемму и детей, отправляясь в изгнание; так не имел семьи и Ван Гог, да и Микеланджело не обзавёлся семьей. Образ жизни странствующего рыцаря, к сожалению, не способствует семейной жизни. Роль семьи играли картины, с которыми мастер не расставался – возил их с собой в багаже, постоянно совершенствуя.

Точнее сказать так: поскольку живопись – открытый в будущее бесконечный проект, поскольку занятие живописца суть бесконечное проектирование, то логично продолжать совершенствовать изображение бесконечно. Проектирование остановить нельзя.

В этом смысле чрезвычайно важен леонардовский образ Иоанна Крестителя, женоподобного красавца, который словно заманивает зрителя в проект христианства. Лукавое лицо, почти лицо искусителя, не обещает в будущем ничего хорошего,и тем не менее уклониться от христианства не получится. Леонардо изображает всю неотвратимость соблазна христианством; мы уже пошли по этому пути. Важно то, что в мире, созданном Леонардо да Винчи, в мире, не знающем теней и пронизанном вечным светом, всякий проект ценен.

В споре Оксфорда и Сорбонны, в споре номиналистов и реалистов (то есть в противопоставлении фактографии и общего замысла) Леонардо занял совершенно особенное положение – он утвердил решительно всякий факт бытия как проект всего целого: будь то летательный аппарат, батискаф, рисунок человеческого сердца, портрет мадонны, принятие христианской доктрины или конструкция дворцовой лестницы – любой из этих ноуменов является феноменальным проектом целостного бытия.

Нет служебных дисциплин, но все соединяются в живопись; нет теней, но всё сливается в ровно сияющий свет; нет смерти – есть переход в иное, не менее значительное состояние природной жизни.

Автор: Максим Кантор


В избранное