Рассылка закрыта
При закрытии подписчики были переданы в рассылку "Удивительный мир для любознательных" на которую и рекомендуем вам подписаться.
Вы можете найти рассылки сходной тематики в Каталоге рассылок.
Сегодняшней рассылкой мы начинаем серию, в которой будут помещаться малые тексты известных людей давнего и недавнего прошлого, мысли которых, как нам кажется, вновь становятся актуальными и современными.
В смутные времена, чтобы не потерять ориентацию, необходима ясная голова! Представляем классическую статью великого немецкого философа, с комментариями известного русского специалиста по логике. |
Сегодняшней рассылкой мы начинаем серию, в
которой будут помещаться малые тексты известных людей давнего и недавнего
прошлого, мысли которых, как нам кажется, вновь становятся актуальными и
современными. В смутные времена, чтобы не потерять
ориентацию, необходима ясная голова! Представляем классическую статью великого
немецкого философа, с комментариями известного русского специалиста по логике. Марин
Сергей Алексеевич сопредседатель
Русского Делового Клуба. ГЕОРГ ГЕГЕЛЬ
«КТО МЫСЛИТ АБСТРАКТНО?»
Мыслить? Абстрактно? Sauve qui peut! -
«Спасайся, кто может!» - наверняка завопит тут какой-нибудь наемный
осведомитель, предостерегая публику от чтения статьи, в которой речь пойдет про
«метафизику». Ведь «метафизика» - как и «абстрактное» (да, пожалуй, как и
«мышление») - слово, которое в каждом вызывает более или менее сильное желание
удрать подальше, как от чумы. Спешу успокоить: я вовсе не собираюсь
объяснять здесь, что такое «абстрактное» и что значит «мыслить». Объяснения
вообще считаются в порядочном обществе признаком дурного тома. Мне и самому
становится не по себе, когда кто-нибудь начинает что-либо объяснять, - в случае
необходимости я и сам сумею все понять. А здесь какие бы то ни было объяснения
насчет «мышления» и «абстрактного» совершенно излишни; порядочное общество
именно потому и избегает общения с «абстрактным», что слишком хорошо с ним
знакомо. То же, о чем ничего не знаешь, нельзя ни любить, ни ненавидеть. Чуждо
мне и намерение примирить общество с «абстрактным» или с «мышлением» при помощи
хитрости - сначала протащив их туда тайком, под маской светского разговора, с
таким расчетом, чтобы они прокрались в общество, не будучи узнанными и не
возбудив неудовольствия, затесались бы в него, как говорят в народе, а автор
интриги мог бы затем объявить, что новый гость, которого теперь принимают под
чужим именем как хорошего знакомого, - это и есть то самое «абстрактное»,
которое раньше на порог не пускали. У таких «сцен узнавания», поучающих мир
против его желания, тот непростительный просчет, что они одновременно конфузят
публику, тогда как театральный машинист хотел бы своим искусством снискать себе
славу. Его тщеславие в сочетании со смущением всех остальных способно испортить
весь эффект и привести к тому, что поучение, купленное подобной ценой, будет
отвергнуто. Впрочем, даже и такой план осуществить не
удалось бы для этого ни в коем случае нельзя разглашать заранее разгадку. А она
уже дана в заголовке. Если уж замыслил описанную выше хитрость, то надо держать
язык за зубами и действовать по примеру того министра в комедии, который весь
спектакль играет в пальто и лишь в финальной сцене его расстегивает, блистая
Орденом Мудрости. Но расстегивание метафизического пальто не достигло бы того
эффекта, который производит расстегивание министерского пальто, - ведь свет не
узнал тут ничего, кроме нескольких слов, - и вся затея свелась бы, собственно,
лишь к установлению того факта, что общество давным-давно этой вещью
располагает; обретено было бы, таким образом, лишь название вещи, в то время
как орден министра означает нечто весьма реальное, кошель с деньгами. Мы находимся в приличном обществе, где
принято считать, что каждый из присутствующих точно знает, что такое «мышление»
и что такое «абстрактное». Стало быть, остается лишь выяснить, кто мыслит
абстрактно. Как мы уже упоминали, в наше намерение не входит ни примирить
общество с этими вещами, ни заставлять его возиться с чем-либо трудным, ни
упрекать за легкомысленное пренебрежение к тому, что всякому наделенному
разумом существу по его рангу и положению приличествует ценить. Напротив,
намерение наше заключается в том, чтобы примирить общество с самим собой,
поскольку оно, с одной стороны, пренебрегает абстрактным мышлением, не испытывая
при этом угрызений совести, а с другой - все же питает к нему в душе известное
почтение, как к чему-то возвышенному, и избегает его не потому, что презирает,
а потому, что возвеличивает, не потому, что оно кажется чем-то пошлым, а
потому, что его принимают за нечто знатное или же, наоборот, за нечто
особенное, что французы называют «espece»[1],
чем в обществе выделяться неприлично, и что не столько выделяет, сколько
отделяет от общества или делает смешным, вроде лохмотьев или чрезмерно
роскошного одеяния, разубранного драгоценными камнями и старомодными кружевами.
Кто мыслит абстрактно? - Необразованный
человек, а вовсе не просвещенный. В приличном обществе не мыслят абстрактно
потому, что это слишком просто, слишком неблагородно (неблагородно не в смысле
принадлежности к низшему сословию), и вовсе не из тщеславного желания задирать
нос перед тем, чего сами не умеют делать, а в силу внутренней пустоты этого
занятия. Почтение к абстрактному мышлению, имеющее
силу предрассудка, укоренилось столь глубоко, что те, у кого тонкий нюх,
заранее почуют здесь сатиру или иронию, а поскольку они читают утренние газеты
и знают, что за сатиру назначена премия, то они решат, что мне лучше
постараться заслужить эту премию в соревновании с другими, чем выкладывать
здесь все без обиняков. В обоснование своей мысли я приведу лишь
несколько примеров, на которых каждый сможет убедиться, что дело обстоит именно
так. Ведут на казнь убийцу. Для толпы он убийца - и только. Дамы, может
статься, заметят, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Такое замечание
возмутит толпу: как так? Убийца - красив? Можно ли думать столь дурно, можно ли
называть убийцу - красивым? Сами, небось, не лучше! Это свидетельствует о
моральном разложении знати, добавит, быть может, священник, привыкший глядеть в
глубину вещей и сердец. Знаток же человеческой души рассмотрит ход
событий, сформировавших преступника, обнаружит в его жизни, в его воспитании
влияние дурных отношений между его отцом и матерью, увидит, что некогда этот
человек был наказан за какой-то незначительный проступок с чрезмерной
суровостью, ожесточившей его против гражданского порядка, вынудившей к
сопротивлению, которое и привело к тому, что преступление сделалось для него
единственным способом самосохранения. Почти наверняка в толпе найдутся люди,
которые - доведись им услышать такие рассуждения - скажут: да он хочет
оправдать убийцу! Помню же я, как некий бургомистр жаловался в дни моей юности
на писателей, подрывающих основы христианства и правопорядка; один из них даже
осмелился оправдывать самоубийство - подумать страшно! Из дальнейших
разъяснений выяснилось, что бургомистр имел в виду «Страдания молодого
Вертера». Это и называется «мыслить абстрактно» -
видеть в убийце только одно абстрактное - что он убийца, и называнием такого
качества уничтожать в нем все остальное, что составляет человеческое существо. Иное дело - утонченно-сентиментальная
светская публика Лейпцига. Эта, наоборот, усыпала цветами колесованного
преступника и вплетала венки в колесо. Однако это опять-таки абстракция, хотя и
противоположная. Христиане имеют обыкновение выкладывать крест розами или,
скорее, розы крестом, сочетать розы и крест. Крест - это некогда превращенная в
святыню виселица или колесо. Он утратил свое одностороннее значение орудия
позорной казни и соединяет в одном образе высшее страдание и глубочайшее
самопожертвование с радостнейшим блаженством и божественной честью. А вот
лейпцигский крест, увитый маками и фиалками, - это умиротворение в стиле Коцебу[2],
разновидность распутного примиренчества - чувствительного и дурного. Мне довелось однажды услышать, как совсем
по-иному расправилась с абстракцией «убийцы» и оправдала его одна наивная
старушка из богадельни. Отрубленная голова лежала на эшафоте, и в это время
засияло солнце. Как это чудесно, сказала она, солнце милосердия господня
осеняет голову Биндера! Ты не стоишь того, чтобы тебе солнце светило, - так
говорят часто, желая выразить осуждение. А женщина та увидела, что голова
убийцы освещена солнцем и, стало быть, того достойна. Она вознесла ее с плахи
эшафота в лоно солнечного милосердия бога и осуществила умиротворение не с
помощью фиалок и сентиментального тщеславия, а тем, что увидела убийцу
приобщенным к небесной благодати солнечным лучом. - Эй, старуха, ты торгуешь тухлыми яйцами!
- говорит покупательница торговке. - Что? - кричит та. - Мои яйца тухлые?! Сама
ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты! Да не твоего ли отца
вши в канаве заели, не твоя ли мать с французами крутила, не твоя ли бабка
сдохла в богадельне! Ишь целую простыню на платок извела! Знаем, небось, откуда
все эти тряпки да шляпки! Если бы не офицеры, не щеголять тебе в нарядах!
Порядочные-то за своим домом следят, а таким - самое место в каталажке! Дырки
бы на чулках заштопала! - Короче говоря, она и крупицы доброго в обидчице не
замечает. Она мыслит абстрактно и все - от шляпки до чулок, с головы до пят,
вкупе с папашей и остальной родней - подводит исключительно под то
преступление, что та нашла ее яйца тухлыми. Все окрашивается в ее голове в цвет
этих яиц, тогда как те офицеры, которых она упоминала, - если они, конечно, и
впрямь имеют сюда какое-нибудь отношение, что весьма сомнительно, - наверняка
заметили в этой женщине совсем иные детали. Но оставим в покое женщин; возьмем,
например, слугу - нигде ему не живется хуже, чем у человека низкого звания и
малого достатка; и, наоборот, тем лучше, чем благороднее его господин. Простой
человек и тут мыслит абстрактно, он важничает перед слугой и относится к нему
только как к слуге; он крепко держится за этот единственный предикат. Лучше
всего живется слуге у француза. Аристократ фамильярен со слугой, а француз -
так уж добрый приятель ему. Слуга, когда они остаются вдвоем, болтает всякую
всячину, а хозяин покуривает себе трубку да поглядывает на часы, ни в чем его
не стесняя, - как о том можно прочитать в повести «Жак и его хозяин» Дидро.
Аристократ, кроме всего прочего, знает, что слуга не только слуга, что ему
известны все городские новости и девицы и что голову его посещают недурные
идеи, - обо всем этом он слугу расспрашивает, и слуга может свободно говорить,
о том, что интересует хозяина. У барина-француза слуга смеет даже рассуждать,
иметь и отстаивать собственное мнение, а когда хозяину что-нибудь от него
нужно, так приказания будет недостаточно, а сначала придется втолковать слуге
свою мысль да еще и благодарить за то, что это мнение одержит у того верх. То же самое различие и среди военных; у
пруссаков положено бить солдата, и солдат поэтому - каналья; действительно,
тот, кто обязан пассивно сносить побои, и есть каналья. Посему рядовой солдат и
выглядит в глазах офицера как некая абстракция субъекта побоев, с коим вынужден
возиться господин в мундире с портупеей, хотя и для него это занятие чертовски
неприятно. ЭВАЛЬД ИЛЬЕНКОВ «ТАК КТО ЖЕ МЫСЛИТ АБСТРАКТНО? –
НЕОБРАЗОВАННЫЙ ЧЕЛОВЕК, А ВОВСЕ НЕ ПРОСВЕЩЕННЫЙ»
Этот неожиданный ответ и сегодня может
показаться озорным парадоксом, простой иллюстрацией того «литературного приема,
состоящего в употреблении слова или выражения в противоположном их значении с
целью насмешки», который литературоведы называют иронией. Той самой иронией,
которая, по словам М.В. Ломоносова, «состоит иногда в одном слове, когда
малого человека Атлантом или Гигантом, бессильного Самсоном называем»... Ирония тут действительно есть, и очень
ядовитая. Но ирония эта особого свойства – не остроумная игра словами, не
простое вывертывание наизнанку «привычных значений» слов, ничего не меняющее в
существе понимания. Тут не термины меняются на обратные, а те явления, которые
ими обозначаются, вдруг оказываются в ходе их рассмотрения совсем не такими,
какими их привыкли видеть, и острие насмешки поражает как раз «привычное»
словоупотребление, обнаруживает, что именно «привычное» и вполне бездумное
употребление терминов (в данном случае слова «абстрактное») является
несуразным, не соответствующим сути дела. А то, что казалось лишь «ироническим
парадоксом», обнаруживает себя, напротив, как совершенно точное выражение этой
сути. Это и есть диалектическая ирония,
выражающая в словесном плане, на экране языка, вполне объективный (то есть от
воли и сознания не зависящий) процесс превращения вещи в свою собственную
противоположность. Процесс, в ходе которого все знаки вдруг меняются на
обратные, а мышление неожиданно для себя приходит к выводу, прямо противоречащему
его исходному пункту. Душой этой своеобразной иронии является не
легковесное остроумие, не лингвистическая ловкость в обыгрывании эпитетов, а
всем известное «коварство» реального течения жизни, давно осознанное народной
мудростью в поговорке «Благими намерениями дорога в ад вымощена». Да, самые
добрые намерения, преломившись через призму условий их осуществления, зачастую
оборачиваются злом и бедой. Бывает и наоборот: «Частица силы я, желавшей вечно
зла, творившей лишь благое», – отрекомендовывается Мефистофель, поэтическое олицетворение
«силы отрицания». Это та самая нешуточная
закономерность, которую Маркс вслед за Гегелем любил называть «иронией
истории», – «неизбежной судьбой всех исторических движений, участники которых
имеют смутное представление о причинах и условиях их существования и потому
ставят перед ними чисто иллюзорные цели». Эта ирония всегда выступает как
неожиданное возмездие за невежество, за неведение. Она всегда подстерегает
людей, лезущих в воду, не зная броду. Когда такое случается с первопроходцами –
это трагедия. Человеку всегда приходилось дорого платить за познание. Но когда
жертвами этой неумолимой иронии становятся люди, не умеющие и не желающие
считаться с опытом, – их судьба обретает характер трагикомический, ибо
наказанию тут подвергается уже не невежество, а глуповатое самомнение... И когда Гегель в качестве примера
«абстрактного мышления» приводит вдруг брань рыночной торговки, то высокие
философские категории применяются тут отнюдь не с целью насмешки над «малым
человеком», над необразованной старухой. Ироническая насмешка здесь есть, но
адрес ее – совсем иной. Эта насмешка попадает здесь рикошетом, на манер
бумеранга, в высокий лоб того самого читателя, который усмотрел в этом
ироническую ухмылку над «необразованностью». Необразованность – не вина, а
беда, и глумиться над нею с высоты своего ученого величия – вряд ли достойное
философа занятие. Такое глумление обнаруживало бы не ум, а лишь глупое чванство
своей собственной «образованностью». Эта поза уже вполне заслуживает издевки –
и Гегель доставляет себе такое удовольствие. Великий диалектик вышучивает здесь мнимую
образованность – необразованность, которая мнит себя образованностью, и потому
считает себя вправе судить и рядить о философии, не утруждая себя ее изучением. Торговка бранится без претензий на
«философское» значение своих словоизвержений. Она и слыхом не слыхивала про
такие словечки, как «абстрактное». Философия поэтому тоже к ней никаких
претензий не имеет. Другое дело – «образованный читатель», который усмехается,
усмотрев «иронию» в квалификации ее мышления как «абстрактного», – это-де все
равно, что назвать бессильного Самсоном... Вот он-то и попался на коварный крючок
гегелевской иронии. Усмотрев тут лишь «литературный прием», он с головой выдал
себя, обнаружив полную неосведомленность в той области, где он считает себя
знатоком, – в области философии как науки. Тут ведь каждый «образованный
человек» считает себя знатоком. «Относительно других наук считается, что
требуется изучение для того, чтобы знать их, и что лишь такое знание дает право
судить о них. Соглашаются также, что для того, чтобы изготовить башмак, нужно
изучить сапожное дело и упражняться в нем, хотя каждый человек имеет в своей
ноге мерку для этого, имеет руки и благодаря им требуемую для данного дела
природную ловкость. Только для философствования не требуется такого рода
изучения и труда», – иронизирует по адресу таких знатоков Гегель. Такой знаток
и обнаружил тут, что слово «абстрактное» он знает, а вот относительно той
коварной диалектики, которую философия давно выявила в составе названной
категории явлений, даже смутного представления не имеет. Потому-то он и увидел
шутку там, где Гегель вовсе не шутит, там, где он разоблачает дутую пустоту
«привычных» представлений, за пределы которых никогда не выходит претенциозная
полуобразованность, мнимая образованность, весь багаж которой и заключается
всего-навсего в умении употреблять ученые словечки так, как принято в
«порядочном обществе»... Такой «образованный читатель» – не редкость
и в наши дни. Обитая в уютном мирке шаблонных представлений, с которыми он
сросся, как с собственной кожей, он всегда испытывает раздражение, когда наука
показывает ему, что вещи на самом-то деле совсем не таковы, какими они ему
кажутся. Себя он всегда считает поборником «здравого смысла», а в философской
диалектике не видит ничего, кроме злокозненной наклонности «выворачивать
наизнанку» обычные, «общепринятые» значения слов. В диалектическом мышлении он
видит одно лишь «неоднозначное и нестрогое употребление терминов», искусство
жонглировать словами с противоположным значением – софистику двусмысленности. Так,
мол, и тут – Гегель употребляет слова не так, как это «принято» – называет
«абстрактным» то, что все здравомыслящие люди именуют «конкретным» и наоборот.
Такому толкованию диалектики посвящено даже немало учено-философских трактатов,
написанных за последние полтораста лет. И каждый раз их пишут от имени
«современной логики». Между тем Гегеля волнуют, конечно же, не
названия, не вопрос о том, что и как надлежит называть. К вопросу о названиях и
к спорам о словах Гегель сам относится сугубо иронически, лишь поддразнивая
ученых педантов, которые, в конце концов, только этим и озабочены, расставляя
им на пути нехитрые ловушки. Попутно же, под видом светской беседы, он
популярно – в самом хорошем смысле этого слова – излагает весьма серьезные
вещи, касающиеся отнюдь не «названии». Это – стержневые идеи его гениальной
«Науки Логики» и «Феноменологии духа». «Абстрактной истины нет, истина всегда
конкретна», ибо истина – это не «отчеканенная монета», которую остается только
положить в карман, чтобы при случае ее оттуда вытаскивать и прикладывать как
готовую мерку к единичным вещам и явлениям, наклеивая ее, как ярлык, на
чувственно-данное многообразие мира, на созерцаемые «объекты». Истина
заключается вовсе не в голых «результатах», а в непрекращающемся процессе все
более глубокого, все более расчлененного на детали, все более «конкретного»
постижения существа дела. А «существо дела» нигде и никогда не состоит в
простой «одинаковости», в «тождественности» вещей и явлений друг другу. И
искать это «существо дела» – значит тщательно прослеживать переходы,
превращения одних строго зафиксированных (в том числе словесно) явлений в
другие, в конце концов, в прямо противоположные исходным. Действительная
«всеобщность», связующая воедино, в составе некоторого «целого», два или более
явления (вещи, события и т.д.), таится вовсе не в их одинаковости друг другу, а
в необходимости превращения каждой вещи в ее собственную противоположность. В
том, что такие два явления как бы «дополняют» одно другое «до целого»,
поскольку каждое из них содержит такой «признак», которого другому как раз
недостает, а «целое» всегда оказывается единством взаимоисключающих – и
одновременно взаимопредполагающих – сторон, моментов. Отсюда и логический
принцип мышления, который Гегель выдвинул против всей прежней логики:
«Противоречие есть критерий истины, отсутствие противоречия – критерий
заблуждения». Это тоже звучало и звучит до сих пор достаточно парадоксально. Но
что поделаешь, если сама реальная жизнь развивается через «парадоксы»? И если принять все это во внимание, то
сразу же начинает выглядеть по-иному и проблема «абстракции». «Абстрактное» как
таковое (как «общее», как «одинаковое», зафиксированное в слове, в виде
«общепринятого значения термина» или в серии таких терминов) само по себе ни
хорошо, ни плохо. Как таковое оно с одинаковой легкостью может выражать и ум, и
глупость. В одном случае «абстрактное» оказывается могущественнейшим средством
анализа конкретной действительности, а в другом – непроницаемой ширмой,
загораживающей эту же самую действительность. В одном случае оно оказывается
формой понимания вещей, а в другом – средством умерщвления интеллекта,
средством его порабощения словесными штампами. И эту двойственную,
диалектически-коварную природу «абстрактного» надо всегда учитывать, надо
всегда иметь в виду, чтобы не попасть в неожиданную ловушку... В этом и заключается смысл гегелевского
фельетона, изящно-иронического изложения весьма и весьма серьезных
философско-логических истин. |
В избранное | ||