Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Аркадий и Георгий ВАЙНЕР "ПЕТЛЯ И КАМЕНЬ В ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ"


Литературное чтиво

Выпуск No 397 от 2006-09-04


Число подписчиков: 476


   Аркадий и Георгий ВАЙНЕР "ПЕТЛЯ И КАМЕНЬ В ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ"


Часть
2
   Глава 24. Алешка. Театр

     Подарив администраторше гостиницы "Минск" десять рублей на память, я преодолел вычеканенную на латуни таблицу "Мест нет" и получил маленький угловой номер на четвертом этаже.
     Чемоданишко сунул в шкаф, пиджак бросил на пол и рухнул на кровать.
     У меня не было сил шевельнуться. Окажись желтозубая гостиничная администраторша бескорыстнее или подозрительнее, не прими она моей взятки, я попросту улегся бы в вестибюле...
     Правда от Бога, а Истина от ума, но постигается она только оборотнями - единственно действующими лицами нашего времени. Мне не случалось раньше сталкиваться с этим, но сегодня я понял, почему главным героем литературы стал перевертыш, оборотень, человек с чужим лицом. Любую задачу можно решить только обманом, только выдавая себя за кого-то другого и вся чески маскируя действительную цель...
     Я приехал утром в театр голодный и невыспавшийся в мотеле - ночью было очень холодно в фанерном домике, одеяло коротко, и по очереди зябли то ноги, то плечи.
     Начальница кадров - глиняная рыхлая баба с серой жестяной прической, будто сваренной из старого корыта, смотрела на меня безразлично, редко мигала набрякшими веками, которые смыкались с тяжелыми синеватыми мешками под глазами, и, казалось, будто в тебя уперто два тупых слабых кулака. Наверное, больные почки.
     Эта женщина могла поверить только грубой, наглой лжи. Я протянул ей свое старое ТАССовское удостоверение корреспондента отдела информации для заграницы. В нем была масса добродетелей. Золотой герб на красной обложке и надпись: "ТАСС при Совете Министров СССР" - делали меня сразу в ее глазах лицом очень официальным. Во-вторых, корреспондент отдела информации для заграницы, наверняка, приехал не за фельетоном и не критиканства в газете разводить, а обязательно хвалить - загранице сообщают только об успехах. В-третьих, там было указано, что постановлением СНК СССР от какого-то там числа 1938 года владелец этой книжки имеет право пользоваться телефонной и телеграфной связью по первой правительственной категории, что делало меня лицом, в какой-то мере, присным правительству. Мое старое удостоверение - вычеркнутое, давно аннулированное в тайных книгах кадровиков ТАССа - здесь было действительно.
     Кадровица вычитывала каждую букву в красной книжечке, она вперилась в нее своими синюшными буркалами, похожими на украинские сливы, она водила ее перед носом, словно нюхала и намеревалась лизнуть, чтобы попробовать на вкус. И, хоть я был спокоен за книжку - она была проверенная, настоящая, - все равно под ложечкой пронзительно засосала пиявка страха. На том стоим.
     Кадровица дочитала книжечку, лизать не стала, а улыбнулась бледными бескровными деснами.
     - Ольга Афанасьевна, - протянула она мне сухую шершавую лодочку ладошки.
     Спектакль притворщичества начался. Пролог прошел успешно.
     Я объяснил, что приехал для сбора материала на большую корреспонденцию, а может быть, выйдет и несколько статей, но они все должны быть объединены общей темой - преемственность поколений, сохранение старых театральных традиций, их развитие современной творческой молодежью. Сейчас меня интересуют ветераны культурного фронта - в первую очередь, Разрешите, Ольга Афанасьевна, я для начала запишу вашу фамилию, имя, отчество...
     Она смотрела, как я вывожу в блокноте ее имя, и таяла от предвкушения завтрашней славы, и скромно бормотала, что, может быть, ее и не надо упоминать, она ведь хоть и немало сил в театре оставила, но все-таки она не в полном смысле ветеран культурного фронта, поскольку в театре она три года, а до этого служила в жилищно-коммунальном управлении...
     Ну, что же - если все вокруг ложь, корысть и беспамятство, то мне больше не из чего строить правду.
     Если прав старый дуралей Лубо, то путь к Правде, данной Богом, надо мостить истиной злоумия и лжи. У меня других стройматериалов нет...
     ...Я открыл глаза и не смог сообразить сразу - спал ли я сейчас, неудобно лежа на жестком, буграми и ямами продавленном гостиничном матрасе?
     В номере было полутемно - только потолок слегка подсвечивался сиренево-синими бликами из окон напротив. Моя комната выходила во внутренний колодец здания, на дне которого был ресторан, откуда поднимались волны запаха жареного лука и лежалого, несвежего мяса. И грохотала музыка. Когда джаз ненадолго умолкал, ко мне взмывали клочья разорванных пьяных голосов, надрывно вопивших "Дэ ж ты, дывчына?"... Обрывки песен снова сминал, укатывал, расплющивал джаз, бесшумно текли вверх луковые клубы, и в первой же паузе недобитые пьяные орали "Стою на росстанях"... Я хотел есть, но я слишком устал...
     ...Кадровица Ольга Афанасьевна, согреваемая мечтой о газетной известности, старалась на совесть. Она показывала мне старые афиши, альбомы с программками, личные дела творческих кадров. Мы пробирались сквозь время. Вспять. Меня интересовал спектакль, сыгранный 13 января 1948 года - пьеса "Константин Заслонов". Героическая драма о белорусских партизанах, представленная на Сталинскую премию. Этот спектакль приехал принимать Михоэлс.
     - В своем очерке я отведу вам, Ольга Афанасьевна, роль хранительницы творческого наследия прежних мастеров, - сказал я с чувством, заметив первые признаки усталости в отечном лице кадровицы. Она часто держалась за поясницу. Наверняка, болеет почками.
     Бездонный и бесконечный многоэтажный лабиринт лжи. Меня не интересовали достижения культурной жизни, мне наплевать на преемственность поколений, я прятался за недействительным удостоверением, в котором все написанное - чепуха, я был любезен и обаятелен с противной мне бабой, и все это происходило в выдуманном мире театра, в самом его абсурдном уголке - отделе кадров.
     Но это полноводное море вранья, волны притворства, пена вымысла, брызги нелепых выдумок, плотный туман легенды скрывали единственно реальное - людей, которые могли знать, как убили тридцать лет назад двух евреев из Москвы.
     И у самого края всей этой небыли стояла на тверди моей жизни Ула.
     ... - всего в труппе было тогда пятьдесят восемь человек, вместе с оркестром, - объясняла мне кадровица. Ей бы не о газетах думать, а лечь в урологическую клинику. Но она хотела, чтобы в газетах прочли о ней, как хранительнице творческого наследия прежних мастеров сцены. Никто не видит себя со стороны; ей и в голову не приходило - будь я настоящим корреспондентом, я не заглянул бы в ее заплесневелую нору, а получил все интересующее меня у главного режиссера, который еще больше хочет сам быть в газете хранителем и продолжателем творческого наследия.
     ... - четверо из ветеранов, которые были в театре после войны, работают и сейчас, - бубнила кадровица, и я ей нравился, наверняка, своей добросовестностью, я записывал все имена. А остальные... Один Бог весть, как распорядилась ими судьба, Одни поразъехались, другие умерли, некоторые ушли в другие театры...
     Она сделала паузу, посмотрела по сторонам, чтобы убедиться - никого посторонних при нашем разговоре допущенных, осведомленных, ответственных лиц не присутствует? И добавила значительно:
     - А кое-кто и в заключении побывал... Я это по документам знаю...
     Четыре человека живы. Четверо, которые видели Соломона за несколько часов или за несколько минут до смерти.
     Собственно, трое. Актриса Кругерская тяжело больна. Я сказал кадровице, что могу сходить к ветеранше сцены домой. Ольга Афанасьевна поерзала, потом затейливо объяснила, что Кругерская после инсульта своих не узнает.
     Актер Стефаниди, капельдинер Анисимов, флейтист театрального оркестра Шик. Флейтиста я для себя выделил особо. Флейтист Наум Абрамович - советский гражданин еврейской национальности. Для него приезд великого еврейского комедианта был наверняка гораздо большим событием, чем для двух других ветеранов. Он должен был запомнить гораздо больше их, потому что, как говорят евреи, - "ему это болело". И решил говорить с Шиком напоследок...
     Я снова вынырнул из своего сна-забытья, похожего на обморок. Сейчас я спал наверняка, все повторялось для меня во сне, как киносъемочный дубль. Я искал во сне новые решения, а может быть, другой подход. Я подумал о том, что Михоэлса, судя по сохранившимся обрывкам записных книжек, тоже всегда волновали таинства сна, удивительные процессы, текущие в дремотном подсознании. В одном месте у него написано: "Интуиция есть сокращенный прыжок познания".
     Я встал с кровати, попил невкусной стоялой воды прямо из графина, есть захотелось мучительно, но не было сил спуститься в ресторан. А главное - не было сил смотреть на эти красные рожи, которые сейчас дружно подпевали оркестру:
     - Гелталах! Как я люблю вас, Мои денежки...
     Это был, видимо, модный здесь шлягер, потому что уж очень истово орали десятки здоровых глоток о своей нежной привязанности к денежкам.
     Что же, нормально. Все нормально. Можно спеть и о денежках. Никто этого не формулировал, но все знают, что мы дожили до времен, когда ничего не стыдно.
     Ничего не стыдно. Стыдно только не иметь денег. Я достал из чемодана свой "НЗ" - бутылку водки и лимон. Ножа не было, я сковырнул зубами пробку, хватил длинный обжигающе-радостный глоток и откусил кусок лимона.
     Внутри все согрелось, на пустой желудок спирт действовал быстро, хмель потек по каждой клетке, как огонь по бересте. Он добавил мне сил. Сейчас я усну, надо только раздеться.
     Рухнул в койку, и вялые бесформенные мысли поползли - тяжелые, забитые, измученные, как цирковые звери. Я вспоминал все, что мне пришлось прочитать в статьях о Соломоне, и все, что написал он сам.
     Интуиция - сокращенный прыжок познания.
     Может быть, я избрал неправильную методику поиска? Я собираю частности, ищу детали, пытаюсь найти статистов этого спектакля крови и убийства. Надо найти центральную идею этой драмы, понять образующие силы этого кровавого представления.
     Может быть, правильнее идти от личности Михоэлса?
     Может быть, есть какое-то объяснение в нем самом?
     За два года до смерти, выступая перед молодыми режиссерами, Соломон сказал очень точные слова: "Судьба человека - цепь событий, образующих линию борьбы, побед и поражений, - раскрывает идею данной жизни, ее урок".
     ЕЕ УРОК.
     Какой урок должен извлечь я из судьбы Михоэлса?
     Комедиант огромного таланта, еврейский Чарли Чаплин, не получивший мирового признания. Его слава и признание внутри страны были абсолютными. Но страна была закрытой, и за границей его знали как общественного деятеля.
     Громадного артиста убили как собаку. Но он ведь им был верен до конца?
     Или я чего-то не знаю? А может быть, появились сомнения в его лояльности? С него ведь началось физическое избиение еврейской интеллигенции. Не понимаю я его урока!
     Но понять это необходимо. Без этого я не доберусь до цели. Почти никто ничего не помнит. Хранительная способность мозга забывать ненужное доведена у наших людей до биологической задачи. Нет памяти, и все!...
     Я думал об этом еще днем, когда разговаривал в театральном буфете с актером Стефаниди и капельдинером Анисимовым, Я угощал их пивом, а они добросовестно напрягали память и сообщали мне палеонтологические анекдоты из сценической жизни, рассказывали о житейских трудностях, об отсутствии в городе мяса, об интригах бездарностей, о грязных махинациях в очереди на получение жилья - главреж дает квартиры только своим дружкам и любовницам. О Михоэлсе актер Стефаниди помнил мало и смутно. Он только помнил, что его убили, причем связывал это по времени со смертью Сталина и понижением цен на селедку. "Я тогда с горя запил", - грустно сообщил он и добавил: "Жалко было - такой мужик громадный, с генеральским басом".
     Он его совсем не помнил и врал мне, чтобы поддержать интересную беседу. Михоэлс был невысок и говорил мягким баритоном.
     И капельдинер Анисимов все забыл. Единственно, что запомнилось ему, как фотографировали Соломона в фойе, Специально приехал фотограф, и Михоэлса уговорили сфотографироваться с труппой и сделать несколько портретных снимков. Анисимов помогал фотографу, расставлял стулья, таскал софиты, и потом фотограф подарил ему один не очень качественный отпечаток. "Это как раз в день смерти и было, за несколько часов до спектакля", - сказал Анисимов. - "Потом-то уж не до фотографий было".
     Никаких групповых фотографий у кадровицы Ольги Афанасьевны я не видел.
     - Любопытно посмотреть бы было на эти снимки, - сказал я. - Да где их сыщешь.
     - Моя сохранилась, - невозмутимо сказал Анисимов. - Я ее как приколол кнопками в нашей раздевалочке служебной, так она до сих пор и висит там. Никому не мешает.
     Мы выпили еще по несколько стопок коньяка и подружились с Анисимовым на всю жизнь. И он подарил мне фотографию Михоэлса, отпечатанную за несколько часов до его смерти...
     Я встал с кровати и вынул из чемодана папочку, раздернул молнию и добыл в туманный сумрак моего номера старый фотоснимок.
     Внизу, в ресторане, оголтело ударил в тарелки оркестр, казалось, что не только посетители, но и лабухи уже напились до чертей. Залихватски вопил в микрофон певец, и дробно топотали каблуки.

Оц-тоц-перевертоц, бабушка здорова,
Оц-тоц-перевертоц, кушает компот,
Оц-тоц-перевертоц, и мечтает снова,
Оц-тоц-перевертоц, пережить налет...

     Соломон, ты этого хотел? Ты ведь сам писал в газете "Правда": "Народы России доказали миру превосходство над Библией и Богом". Ты так думаешь по-прежнему?
     Блики света из окна скакали неяркими пятнами по тусклому пожелтевшему картону фотоснимка. Человек, приговоренный к смерти. Исполнение приговора - через семь часов. Но он еще не знает о приговоре.
     Я смотрел внимательно на фотографию, и в меня холодом смерти вползала мысль, что я ошибаюсь.
     Я смотрел на лицо Михоэлса, и мне все больше казалось, что он знает. Он знает о приговоре.
     Неужели он знал?
     Громадная голова. Роденовский размах. Возвышенный урод. Наклонная вертикаль лица увенчана тиарой высоченного лба и покоится на мощном фундаменте могучей и очень живой оттопыренной нижней губы. Крутой разлет бровей сходит в приплюснутый сильный нос борца. Но все это - только шелом, прикрытие, инженерные устройства для пары выпуклых, все понимающих, умно прищуренных глаз.
     Они разные - глаза - на этом снимке. Левый смотрит вперед, он еще полон любопытства, надежды, вчерашней властности и силы. Правый - утомленно прикрыт, в нем всеведение и отрешенность.
     Соломон всегда повторял актерам: "Глаза это единственный кусочек "открытого" мозга".
     Пожелтевший кусочек картона с одним надорванным углом и ржавыми кружочками от старых кнопок. Что на нем - случайная гримаса комедианта? Или провидение своей судьбы? Или черта предела, за которой уже надо извлекать из этой судьбы урок?
     Неужели ты уже все знал?
     Осторожно положил фотографию на стол. Взял бутылку и сделал еще крепкий глоток из горлышка, пососал лимон. Надо понять Михоэлса в его последней части жизни, без этого не разобраться во всем произошедшем.
     Надо заново продумать все, что известно о Михоэлсе.
     Надо вновь прочесть то немногое, что написано. Там должны быть какие-то намеки, недосказанности, все написанное надо читать как шифровку.
     Все металось и плыло перед глазами, мой утлый номерок раскачивали волны диких криков из ресторана, всплески музыки, косо просвеченный сумрак слоился облаками - как сегодня днем вздымали клубы некрепкого душистого дыма из длинной прокуренной трубки Наума Абрамовича Шика. Он держал ее, словно флейту, прижимая поочередно к мундштуку толстые белые пальцы, и все время казалось, что со следующей затяжкой он выпустит не струю ватного дыма, а тремоло чистых высоких звуков.
     Но трубка только тихо потрескивала, не в силах разразиться волшебным звуком и окутывала Шика клубами прозрачно серой завесы, будто скрывая его от моих надоедливых расспросов.
     Крупный, пышно-седой, насмешливо-ленивый, Шик говорил мне севшим стариковским голосом:
     - Время сейчас такое, что никто ничем не дорожит. Если это только не наличные. В газете написано, что через могилу Иоганна Себастьяна Баха провели шоссе. А отвернуть немного в сторону им было кисло? Такь?
     Он смешно говорил - выкидывая из слов или вставляя по своему усмотрению мягкие знаки. А твердых знаков он, видимо, вообще не признавал.
     - А раньше были другие времена? - спросил я. - Сахар слаще, погода лучше?
     - Украинский сахар фирмы Бродского был таки слаще, засмеялся Шик. - Я ведь его помню. А теперь мы едим кубинский. Но у меня диабет, а камни гремьят в пузыре, как медьяки в копилке, - меня лично это уже не гребьет. Такь? Хотя имею я в виду другое...
     - Я вас так и понял, Наум Абрамович, - заверил я. - Вы говорили о войне...
     - Ну да... Как я вам уже говорил, до войны я работал в еврейском театре в Харькове...
     - Простите, - перебил я, - значит, я не понял. Вы сказали про работу в театре, но ведь еврейский театр был в Москве?
     Шик выпустил дымовую завесу, грустно заперхал.
     - Пхе! В Москве! В Москве был ГОСЕТ - главный еврейский театр страны. Нынешнее поколение уже не помнит, что до войны у нас было четырнадцать еврейских театров - в Белоруссии, на Украине, в больших русских городах. Их закрыли, наверное, в честь победы над фашизмом - другого объяснения у меня нет...
     - Наверное, - кивнул я.
     Шик не спеша продолжал:
     - Сейчас мне шестьдесят пять лет, а летом сорок первого мне было двадцать семь, и в мае месяце меня взяли на военные сборы в лагеря. Так что на второй день войны я уже сидел в окопах, а вернее говоря, бежал с остальными от немцев. А мои все остались в Харькове, такь их всех там и убили.
     Шик легко, по-стариковски вздохнул.
     - А как вы в Минске оказались?
     - Это уже после войны. Я ведь был совсем вольной птицей, ни кола, ни двора, ни семьи - ничего. Поехал в Москву - в ГОСЕТ, к Льву Михайловичу Пульверу. Он был у нас за главного - для евреев-музыкантов, я имею в виду. И композитор прекрасный, и аранжировщик, и дирижер замечательный. А главное - человек хороший. Выслушал он меня, повздыхал - рад бы, да сами еле держимся. И пристроил меня сюда. Такь я здесь и застрял, вот до сих пор околачиваюсь...
     - Женились, наверное? - подсказал я.
     - Было, - засмеялся старик. - Дважды. Но первая жена пила. Вы слышали такое, чтобы еврейская женщина пила водку. И как пила! Пришлось сбежать...
     - А вторая? - полюбопытствовал я.
     - Хорошая женщина. Светлая ей память. В прошлом году похоронил ее. И опять остался один. Вот такь...
     Я искренне посочувствовал ему - у старика был стереотип одинокого человека. В его легкости, в мягкой насмешливости была печаль разъединенности с людьми. Не от гордыни - мне угадывалась в нем мучительно преодолеваемая с юности застенчивость, прозрачно замаскированная под снисходительность.
     - Наум Абрамович, вы начали рассказывать о сдаче спектакля "Константин Заслонов"...
     Шик махнул рукой, зажег спичку, закурил погасшую трубку.
     - По-моему, это была полная ерунда. Но его представили на Сталинскую премию, и тут началось! Как в том анекдоте - сначала шумиха, потом неразбериха, потом поиски виновных, затем наказание невиновных и, наконец, награждение непричастных. Ну, награждение - ладно. А наказали так, что не приведи Господь...
     - В каком смысле? - осторожно спросил я.
     - Так ведь Михоэлс как раз возглавлял ту самую комиссию из Москвы. Можно сказать, я чуть ли не последний видел его на этом свете... - И будто застеснявшись своей нескромности, он жалобно усмехнулся извиняющимся смешком и ушел в уединенность своих воспоминаний. Он, наверняка, курил трубку, чтобы прятаться от собеседника в клубах дыма. Оттуда, из-за маскирующей его завесы, сказал он стесненным голосом:
     - Ах, какой добрый, хороший человек пропал... Я уже не говорю - какой артист... Великий-таки артист был...
     - А как это случилось?
     - На них налетела машина... С ним был еще один человек, - помолчал, покряхтел, недоверчиво покачал головой и добавил, словно себе объяснил: - Шли два человека по тротуару, и вдруг на них налетел грузовик. На тебе!
     - Как же это вышло - такой дорогой гость, такой важный человек ходил пешком?
     - Ах, что вы говорите! Его везде возила наша "эмка" директорская. Но тут он решил погулять! Ему захотелось свежего воздуха! Он ведь шел в гости - это где-то рядом... Не захоти он свежего воздуха, может быть, ничего бы и не случилось! - старик нервно пробежал пальцами по длинному мундштуку, и, если бы трубка имела голос, я бы, наверное, услышал голос тревоги, тонкий пронзительный сигнал беды, испуганный крик исчерпанной судьбы, потому что Шик неожиданно закончил: - А может быть, и "эмка" не увезла его от смерти...
     Это был контрапункт. В зыбкости старых воспоминаний, в расплывчатости пересказа давних событий, мутной воде навсегда истаявшей драмы - я ощутил твердое дно факта. Старик что-то знает. Может быть, я иду тем же пересохшим руслом, по которому еще свежим следом прошел тридцать лет назад Шейнин? У писателей, даже если один из них работает в прокуратуре, сходная система пространственного воображения.
     - Да-а... Ужасная история, - тягуче бормотал я. - Все понятно.
     Шик вынырнул из табачного облака, как из укрытия, и в его голосе было полно твердых знаков:
     - Вам понятно? А мне - нет! По-моему, там все было очень непонятно!
     - Это и неудивительно! - вдруг жестко сказал я. - Вы знаете, но молчите, я молчу, потому что не знаю, как он погиб, А мои дети просто не будут знать, что он жил на свете!
     Старик с интересом посмотрел на меня, я взял его большую теплую ладонь обеими руками, и прижал к своей груди:
     - Наум Абрамович! Поверьте мне - я честный человек, Я не стукач, я не провокатор. Мне просто надоело ничего не знать. Человеку, чтобы жить, надо хоть кое-что знать. Нельзя всю жизнь провести в завязанном мешке. Нельзя бояться стен - мы сами превращаемся в камень...
     Старый театральный человек Наум Абрамович Шик не мог не оценить широкой артистичности моего жеста. Он ответил на мое пожатие. И, отогнав рукой серый слоистый дым, он сказал мне с горечью, искренностью и болью:
     - Мальчик мой! Те, кто знали правду об этой истории, давно превратились в прах и пепел! За несколько дней в театре посадили четверых самых Любопытных, и остальные откусили языки. Все боялись друг друга, делали вид, будто ничего не случилось - никто не приезжал, не было премьеры, никого не убивали. Даже спектакль, представленный на Сталинскую премию, сразу же сняли с репертуара. Ничего не было...
     - Но ведь в театре кто-то с кем-то дружил, кто-то что-то рассказывал...
     - Ах, дорогой мой! Ви не пережили этого! Ви не в состоянии понять, что люди с тех времен навсегда перестали верить друг другу! Прошло, наверное, пятнадцать лет, уже Хрущев викинул Сталина из мавзолея, и только тогда мой сосед, можно сказать приятель, Ванька Гуринович рассказал мне, что его высадили из-за руля...
     - Из-за какого руля? - удивился я.
     - Я же вам говорил, что Михоэлса и его товарища возили на директорской "эмке", - нетерпеливо взмахнул рукой Шик. - Такь шофером этой "эмки" был как раз Иван Гуринович, мы с ним жили в одной квартире. Он меня часто подкидывал в театр. Так в тот вечер он привез Михоэлса в театр, висадил у служебного входа, и сразу же к нему подошли милиционер и двое в штатском: "Почему ездите за рулем в нетрезвом виде!" А надо вам сказать, что у Ивана было вирезано две трети желудка и он в рот ничего не брал из выпивки. Он начал спорить, доказывать, но, как у нас говорят, - обращайтесь до лампочки! Висадили его из-за руля, милиционер повел его в участок на проверку. Он кричит - мне народного артиста надо везти, а ему спокойно объясняют - без вас, пьяниц, справятся, отвезут и привезут, куда надо...
     - И что с Гуриновичем стало?
     - Ничего. В два часа ночи отпустили. Михоэлс уже был мертв...
     - А где сейчас Гуринович?
     - Где Гуринович? Давно уже на том свете! Наверняка, с Михоэлсом встретились. Я думаю, Иван сказал ему спасибо за двадцать лишних лет на этой земле...
     - Почему? Какая связь?
     - Потому что Михоэлс был великий актер и замечательный режиссер. Рассеянным он не был - нет! И не заметить, что за рулем сидит другой человек, - не мог. Может быть, это мои выдумки - но я думаю, что именно поэтому он решил лучше идти пешком. Все-таки улица, люди ходят, ведь било всего одиннадцать часов...
     - И вы думаете, что Гуриновича... - медленно стал спрашивать я.
     - Я ничего не думаю, - отрезал Шик. - Я фантазирую. Но положить Гуриновича в уже разбитую машину - ничего не стоило. И виглядело бы лучше. Но Михоэлс пошел пешком...
     Старые события захватили его, он утратил незаметно защитную скорлупу своей застенчивой отъединенности, он был во власти сильных воспоминаний, поднимавших его над собой.
     ... - Мне говорили, что грузовик, который их раздавил, ехал очень медленно, - задумчиво, как четки, перебирал Шик потускневшие картиночки прошлого, черно-белые проекции, переводные отпечатки чьих-то рассказов. - Нет, грузовик не летел знаете, как это бывает, сумасшедшим образом. Он медленно ехал и вдруг, ни с того, ни с сего, завернул на тротуар и буквально впечатал их в стену дома...
     - Это кто-нибудь видел? - нетерпеливо переспросил я.
     - Конечно, видели! Люди всегда видят. Но их научили верить своим ушам больше, чем своим глазам. Видели, как студебеккер дал потом задний ход, съехал на мостовую и вот тут уже помчался как пожарный...
     - А номер? Номер никто не записал?
     - Говорят, что записали, - мрачно усмехнулся Шик. Кто-то видел, запомнил.
     - А машину нашли?
     - Нашли - не нашли. Иди проверь! Люди рассказывали, будто номер был накрашен фальшивый. Как это узнаешь? Люди шептали, в кулак бормотали... Одни говорили, что их убили на улице Немига, другие - на углу Проточного переулка. Кто-то даже говорил, что Михоэлс и его товарищ видели этот грузовик, что они пытались убежать, спрятаться, укрыться, но он их догнал и вбил в стену...
     М-да-те-с. История - первый сорт. Это тебе не любительские представления мафии. Госаппарат на подстраховке, тайная полиция на стреме.
     - Наум Абрамович, а где эта улица - Немига?
     - Да ведь это все здесь близко! Мы с вами на Ленинском проспекте, тогда он назывался проспект Сталина, идете в сторону вокзала - туда, где было еврейское гетто, и справа - Немига, А на нее выходит Проточный переулок. Но там ничего почти не осталось - все дома сносят под новые кварталы...
     - А что там делал Соломон? К кому он мог идти ночью в гости?
     Шик ответил не сразу, он пожевал губами, снова раскурил погасшую трубку, и пальцы его медленно прошли по мундштуку - они играли отступление, они звали память в обратный поход, они скорбели о давнем убиении безвинных, они оплакивали встарь разрушенный храм.
     - Такь... Он шел в гости, - тяжело вздохнул и уточнил. - Вернее, на "минен". Вы не знаете, конечно, что такое "минен"?
     Я покачал головой.
     - Так я вам лучше расскажу по порядку. Когда закончился в театре спектакль, дали занавес, Михоэлс прошел за сцену. Мы, оркестранты, тоже поднялись - вы же понимаете, не каждый день удается вблизи увидеть такую звезду... Хорошо. Он стоял, разговаривал с режиссером, шутил с актерами, смеялся, расспрашивал знакомых актеров о житье-бытье. Я, вы сами понимаете, человек маленький, кто я такой - флейтист, пхе! Так, я стоял себе в стороне и просто смотрел на него во все глаза. Хорошо. Ну, поговорили и стали расходиться.
     Шик закашлялся, слезы выступили на его глазах. Он достал из кармана огромный носовой платок, утер глаза и неожиданно с отвращением бросил трубку на стол:
     - Вы где-нибудь видели, чтобы человек таких лет, как я, курил, будто паровоз? Если человек в своем уме... - И он снова закашлялся.
     Я терпеливо ждал. Шик сделал руками несколько дыхательных движений, кашель утих, но он еще долго расхаживал по комнате, глубоко дыша и утирая глаза платком. Я воспользовался паузой и спросил:
     - А тот его спутник, о котором вы говорили, тоже был с ним на сцене?
     Шик закивал головой, откашлялся, заговорил, наконец:
     - Да, такь вот... Стали расходиться, и тут я вижу - к нему подходит наш актер Орлов, был у нас такой, приличный человек и артист неплохой, хотя и на вторых ролях. Вместе с Орловым - его родственник, я его и раньше видел, несчастный парень, вместо обеих рук - культяпки, видно, на фронте потерял... Такь... И они отзывают Михоэлса немного в сторону и начинают с ним по-еврейски шушкаться. Я отошел - мало ли о чем людям надо поговорить? Но они проходили в это время как раз мимо меня и я слышал, о чем они толковали. Только тут до меня дошло...
     Шик подошел к столу, взял свою трубку, с сомнением посмотрел на нее. Я предложил: - Не хотите сигарету, Наум Абрамович?
     - Хочу, - кивнул Шик. - Но мало ли чего я хочу. Крепкий табак уже не по мне. Пусть будет это сено, по крайней мере, я к нему привык.
     И он начал набивать трубку. Я терпеливо ждал.
     - Дело в том, что за неделю до того у Орлова родился ребенок, - сказал Шик, не раскуривая трубку. - По нашему обычаю полагается делать "брис", обрезание...
     - Да-да, я слышал. Значит, родился мальчик?
     Шик задумался.
     - Знаете, это я вам точно не скажу... Что-то забыл... Но это неважно, если рождается девочка, делают "брисице" - тот же самый обряд, только без обрезания...
     - Понятно.
     - Такь вот, для этого обряда требуется "минен".
     - Кажется, что-то вроде кворума?
     - Абсолютно правильно, молодой человек, это молитвенное собрание из десяти мужчин. Но соль не в этом. После брита устраивается праздник - выпивка, закуска, песни. Представляете, что для людей в те времена значил такой праздник, когда хлеб в каждой семье держали в отдельных мешочках и каждую крошку на весах взвешивали? Но ребенок - это благословение Господне, и родители ничего не жалели, лишь бы праздник получился, как у людей.
     Шик чиркнул спичкой, воспламенил свое сено.
     - Такь, Орлов и этот его родственник калека пригласили Михоэлса на "минен". Они очень просили его, можно сказать, на коленях стояли... Потом, я знаю, многие наши обижались на Орлова - евреев в театре хватало, и все хотели попасть на праздник. Но он позвал только директора труппы... он уже тоже давно на том свете, царствие ему небесное, хороший был человек, хотя и тронутый немного... Да, такь многие обиделись, но только не я, не-ет... Я понимал, что директор труппы - большой человек, податель хлеба, как его не позвать? Ну а про Михоэлса и говорить нечего, такую величину за своим столом иметь - раз в сто лет может случиться, и то не всякому...
     Я поднялся с кресла, прошелся по комнате. Шик продолжал неспешно:
     - Михоэлс посоветовался со своим товарищем, и они согласились. Орлов записал ему адрес, потом на словах стал объяснять, как к нему проехать... Потому что у Михоэлса были еще какие-то дела в театре, а Орлов торопился обеспечить дома, чтобы все было в порядке. Такь, все попрощались и ушли. Я тоже попрощался с Михоэлсом за руку и ушел. Я не знал, что вижу его в последний раз. А на другое утро уже все знали, какое случилось несчастье.
     Я решил уточнить на всякий случай:
     - Значит, к Орлову они так и не пришли? Это случилось по дороге туда?
     - Да, конечно, - грустно сказал Шик. - Видно, не было суждено... Потом было следствие, приезжали большие следователи из Москвы, но такь все и осталось.
     Мне пришла на ум одна догадка, и я спросил:
     - Наум Абрамович, а вас по этому делу допрашивали?
     Шик покачал головой:
     - Бог миловал. История, скажу вам откровенно, была темная, времена, вы, наверное, и не знаете, ох, какие тяжелые. Попасть к ним на зуб... И я подумал, что Михоэлсу уже все равно не помогу... То будет лучше никому не говорить, что я слышал тот разговор, и что он согласился прийти на "минен". Тем более, что про это приглашение и без меня знали.
     - Он ведь тоже ветеран, этот Орлов?
     - В общем, конечно, он же работал в то время. Правда, его скоро уволили из театра по сокращению штатов.
     - Может быть, поэтому я не встретил его фамилию в списке?
     - Может быть такь, - равнодушно пожал плечами Шик. - Какое это сейчас уже имеет значение! Я встречал его потом пару раз в городе, такь, мельком. У меня после той истории осталось к нему неважное чувство. Мне и говорить-то с ним не хотелось...
     - А жив он вообще? - выпалил я испуганно.
     - Понятия не имею. Он ведь должен быть еще не старый человек... - помедлил и нерешительно добавил: - Если он прошёл через те передряги. Жизнь тогда стоила и в базарный день медный грош...
     Я спросил на всякий случай:
     - Вы не помните, как его звали?
     - Алик. Его называли Алик, хотя, по-моему, он был Арон - если не ошибаюсь. У нас ведь считается стыдно носить такое еврейское местечковое имя, - Шик грустно улыбнулся: - Я тоже был Николаем. "Абрамом" тогда просто обзывали. В любой очереди или трамвае говорили: "Ну, ты, Абрам!" И будь ты сто раз Шлоймой, ты был все равно Абрам. Вот и я долго был "Николай Алексеевич"...
     Я проснулся или очнулся от забытья, в котором прожил заново сегодняшний день. Умолкла грохочущая музыка внизу, осел в колодце ресторанный смрад, погас свет в окнах напротив, притухли голубые, сиреневые, синие сполохи на потолке. Но я отчетливо видел лицо гениального комедианта на старой фотографии, прислоненной к полупустой бутылке на столе. Мне и в сумраке были видны его разные глаза. Один еще пытался что-то рассмотреть впереди, другой был развернут вспять его жизни.
     Он знал. Он просил нас извлечь урок из его судьбы.
     Он безмолвно просил нас вспомнить его слова, он молча орал мне, немо бесновался, он молил нас догадаться о том, что уже говорил однажды:
     "Основное явление театра - приход и уход со сцены. Должна быть причина, толкнувшая актера "сзади", и обязательно - цель, манящая вперед".
     Он знал.


   Глава 25. Ула. Некрополь

     Мы, глухонемые и слепые донные жители, плохо представляем себе, что происходит в океанской толще, отделившей нас навсегда от мира, от поверхности жизни, от солнца.
     Когда в телефоне что-то жалобно тинькнуло и разговор оборвался на полуслове, я уверилась окончательно, что последняя тоненькая ниточка лопнула навсегда. Но, по-видимому, из живой нормальной жизни спускаются в наши сумерки какие-то другие сигнальные веревочки и воздушные шланги, о существовании которых мы не догадываемся, - во всяком случае, однажды вынула из почтового ящика необыкновенный конверт длинный, синий, со слюдяным окошечком, в котором четко проступали буквы моего адреса и моего имени. И отправитель - Гинзбург Шимон, город Реховот.
     И фиолетовыми чернилами поперек конверта надпись, сделанная на почте, - "Израиль".
     Испуганно огляделась в пустом подъезде - проказа забушевала во мне - спрятала конверт в сумку, бросилась в лифт, и скрипящая кабина мучительно медленно ползла вверх, бесконечно долго, словно я ехала в ней на Луну.
     Жесткая посадка, грохот железной створки, темнота, ключ не попадает в скважину.
     Захлопнула дверь квартиры, трясущимися руками достала из стола ножницы - сердце ледяной жабой замерло под горлом, Отрезала краешек конверта, вытащила пачку бумаг. Иврит, русский, английский. Гербы, красная шнуровая печать, штампы, подписи, резолюции. Министерство иностранных дел. Иерусалим, Израиль. Консульский отдел. Разрешение на въезд: "...вам разрешен въезд в Израиль в качестве иммигранта". Нотариальное свидетельство. Вызов "А".

     "Настоящим обращаюсь к соответствующим компетентным Советским Властям с убедительной просьбой о выдаче моей родственнице разрешения на выезд ко мне в Израиль на постоянное жительство.
     Я и моя семья хорошо обеспечены и обладаем всеми средствами для предоставления моей сестре всего необходимого со дня ее приезда к нам.
     Учитывая гуманное отношение Советских Властей к вопросу объединения разрозненных семей, надеюсь на положительное решение моей просьбы и просьбы моей сестры, за что заранее благодарю. Шимон Гинзбург".

     Звон в ушах, пот выступил на лбу, сердце ожило и с клекотом рванулось в работу, не считая ритма, вышибая дух. Алешке не надо сейчас говорить, скажу, когда понесу документы в ОВИР. Для него так легче будет. Пока это надо стерпеть самой. Я не имею права отравлять ему оставшиеся нам вместе дни, недели или месяцы. Господи, как я боюсь!
     Я надеюсь на положительное решение моей просьбы и просьбы моего брата...
     За что я заранее тоже благодарю...
     Поскольку я тоже учитываю гуманное отношение советских властей...
     Тихо было вокруг. Даже паралитик сегодня почему-то не радиобуйствовал. Может быть, его предупредили, что меня перевоспитывать уже бесполезно? Что я чужая, что еще один случай заболевания проказой установлен, зарегистрирован, и уже мчатся по вызову страшные санитары в синих околышах и партикулярном платье?
     Придут, измордуют, убьют - никто голоса не подаст. Все попрятались в бетонные соты. Пустота. Тишина. Страх.
     Я подошла к стеллажу с книгами - единственное мое богатство, все мое достояние. Вот моя компания, все мои друзья.
     Вас уже давно всех убили. И забыли. Я - смотритель вашего кладбища. Вас убивали поодиночке. Потом вас убили разом - как целую литературу.
     Тоненькая книжка в моем самодельном переплете - "Бройт".
     Ей пятьдесят лет. Плохая газетная фотография - смеющийся молодой Изи Харик. Академик, редактор еврейского журнала "Штерн". Тебя убили первым, и твои стихи, сотканные из долгой пряжи еврейских песен и легенд, отзвучали, как песни, смолкли и были развеяны ветрами и беспамятством. Нет больше твоего журнала, нет твоих книжек, нет тебя. В литературной энциклопедии сообщают коротко: "Был незаконно репрессирован". Светятся в затухающем закате золоченые корешки нескольких томов "Еврейской энциклопедии". Я случайно купила четыре тома на барахолке Коптевского рынка - остальные двенадцать исчезли в вихре всеуничтожения, который не мог себе представить в пору разгула кровавой царской реакции ее составитель и редактор Израиль Цинберг, миллионер, ученый, меценат, просветитель. История еврейства, его культура, традиции и наследие при советской власти уже никого не интересовали, а позже стали вражеским сионистским инструментом. И вернувшегося из эмиграции Израиля Цинберга, еврейского грамотея, либерала и философа, - расстреляли.
     Учитывая гуманизм властей...
     Синяя книжечка - Осип Мандельштам. Первая и, наверное, последняя. Единственная. Великий поэт, провидец, мыслитель. Эту книжечку подарил мне на день рождения Алешка - она стоит на рынке сто номиналов государственной цены, потому что весь тираж продали через закрытые распределители и вывезли за границу. "Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье..." - с горькой усмешкой написал он. Знал ведь, что и после смерти не на что рассчитывать, он предвидел справочную запись: "В 1934 г. в условиях культа личности М. был репрессирован. Погиб после второго ареста 27/ХII-1938 г.".
     "Да, я лежу в земле, губами шевеля..."
     Наверное, этого репрессировали законно? Там ведь и о реабилитации ни слова.
     Вот Моисей Кульбака - того-то точно законно репрессировали! И тридцать лет спустя, нигде нельзя найти упоминания, Его имя нигде и никогда не упоминается, память о нем изглажена, Серая пыль забвения запорошила большой, надрывно крикнувший людям талант:

Везде, где человек стоял, там череп
Валяется в пыли, забытый, неприметный.
Бессмертны только боги.
Люди - смертны!

     Стопка перепечатанных мной на машинке стихов возвышается над низким могильным холмиком Моисея Кульбака.
     За что заранее благодарю...
     Две книжки Самуила Галкина - друга Михоэлса и моего отца. Лучший переводчик Шекспира на еврейский язык, прекрасный драматург и лирический поэт, дождался прижизненной реабилитации - он прожил четыре года после концлагеря, Но Шекспира никто больше не играет на еврейском языке, и память о потрясшей культурный мир постановке "Короля Лира" истлела вместе с костями Галкина и Михоэлса.
     Дер Нистер не дожил. Модерниста, символиста, эстета, признанного в Европе, волновала судьба его народа в России, и он вернулся сюда из эмиграции, чтобы написать своим непостижимым языком, полным изысканности, стилистических находок и ритмических пассажей, роман "Семья Машбер", Он предвидел катастрофу, но, наверное, не представлял себе, что его приговорят к двадцати пяти годам каторги и бросят в угольные рудники.
     Обессиленного, больного старика, почти безумного, - из жалости уголовники убили лопатами.
     Учитывая гуманизм властей...
     Стремительно накатывала ночь, клубились над домами сине-серые перины туч, тяжело и грустно погромыхивал вдалеке сентябрьский гром, будто смущенный своей неуместностью, Барабанили по балкону редкие крупные капли, где-то пронзительно закричала пожарная машина. Я стояла у окна, смотрела незряче в запылившееся стекло, ослепнув от ужаса, и только голоса умерших с кладбища на книжной полке взывали ко мне в отчаянии и тоске.
     - Заранее благодарю! - вопил тонким напуганным голосом Ицик Фефер в камере смертников. Бывший любимый поэт, бывший крикун, бывший весельчак, бывший еврейский антифашист, бывший спутник Михоэлса в поездке по Америке, когда они собрали у своих заокеанских собратьев миллионы долларов пожертвований на борьбу с Гитлером. Измученный пытками "шпион", "организатор сионистского буржуазного подполья в СССР", пятидесятилетний древний старик, приговоренный к смертной казни, повторял мертвеющими губами:

Как сладко жить! - кричу я снова
На белом свете, где вовек
Сокровищ бытия земного
Один хозяин - человек!...

     Учитывая гуманное отношение властей к старейшине еврейской литературы Давиду Бергельсону - его убили во время допросов, я хочу верить, что он сразу приобщился к нашей Божественной сущности, этической идее нашей религии - к "Эн Соф", Великой Бесконечности, чистой духовности наших верований.
     Вас всех убили 12 августа 1952 года - расстреляли литературу целого народа, объявили преступлением принадлежность к этой культуре.
     Волокли по заплеванным бетонным коридорам подземелий Давида Гофштейна, из хулиганства разбили очки, раздели догола - им было смешно, им было весело, они хохотали до колик, слыша, как полуслепой смертник бормочет про себя:

Но вижу я снова
Начало начал,
Блестящее светлое Снова.
И прялка, как прежде, вертясь и стуча,
Прядет моей жизни основу...

     Палачам неведомо понятие бесконечности, они не представляют Эн Соф. Их жизнь всегда у конца.
     Я боялась зажечь свет. Пусть санитары думают, что меня еще нет дома. Как шепчет своим теплым хрипловатым голосом Перец Маркиш:

Я на глаза свои кладу
Вечерний синий свет.
И все шепчу в ночном чаду:
- Тоска, меня здесь нет...
И в угол прячусь я пустой,
И руки прячу я...

     Пробежал до стены тира, залп, и нырнул беззвучно в вечную реку по имени Эн Соф.
     - Заранее благодарю. За посмерную реабилитацию... - усмехнулся Лев Квитко. И сразу согласился на предложенную палачами роль руководителя сионистского подполья. Ударным отрядом подполья должна была стать еврейская секция украинского союза писателей. Лев Квитко весело признался, что им не удались задуманные преступления против советского народа только по одной причине: в первый день войны все шестьдесят еврейских писателей записались добровольцами на фронт. Вернулось четверо. Остальные в антисоветских вредительских целях погибли на войне.
     Он и сейчас не то смеется, не то подсказывает, не то утешает меня, и голос его, заглушаемый залпами конвойного взвода, подбадривает, обещает:

Как сильная струя уносит камень
Волна работы унесет усталость,
Печаль размоет, сделает сильней,
И дальше мчит, как водопад трубя!

     Пустота. Ночь. Одиночество. Безмолвие. Только чуть cлышный плеск волн на моем последнем берегу у бесконечной реки Эн Соф.

Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее.
Чище смерть, соленее беда.
И земля правдивей и страшнее...


   Глава 26. Алешка. Тропа в один конец

     Наш человек пропасть не может. Пусть он хоть один день проработал в учреждении или на предприятии - на него заводится личное дело, сердцевиной которого является Анкета. Несколько листочков неважной бумаги, которые надо заполнить собственноручно, дабы впоследствии ты не мог отпереться от ответственности за сообщение неверных сведений о себе.
     Купчую крепость заменили на Анкету. В кабалу шли сами. И бесплатно. В разлинованных пунктах, графах и параграфах надлежало сообщить имя, отчество, фамилию, место рождения, социальное происхождение, все сведения о родителях, ближайших родственниках, их занятиях, месте жительства.
     Образование, место работы, где это место находится. Хронология трудовой деятельности - точные даты приема и увольнения, причины увольнения.
     Партийность. Имел ли партийные взыскания, за что и кем наложены, если сняты - то когда и кем? Были ли колебания в проведении линии партии? Участвовал ли в дискуссиях, внутрипартийных группировках и фракциях? Уточнить, на каких стоял позициях.
     Лишался ли гражданских прав?
     Выбирался ли на выборные государственные должности?
     Находился ли во время войны на территории, захваченной немцами?
     Имеешь ли родственников за границей?
     Выезжал ли сам за границу? Если да - когда и зачем?
     Привлекался ли к следствию и суду? Если был осужден - когда, за что и на сколько лет?
     Привлекались ли члены семьи?
     За сообщение неправильных сведений подлежишь уголовной ответственности.
     Анкета называется "личный листок по учету кадров".
     Крепостных стали называть кадрами. Когда рассматриваешь подушные листы этих крепостных кадров, вглядываешься в эти истерически напуганные ответы - нет, нет, нет, не был, не имею, нет - возникает чувство, что замордованных людей томила мечта написать в графе "имя, отчество, фамилия" отречение от себя - НЕТ, НЕ БЫЛО, НЕ ИМЕЮ.
     Анкета уволенных перекладывается в отдельную картотеку и хранится там вечно, чтобы в любой момент паучья армия кадровиков могла мгновенно снестись между собой и взять под микроскоп, сличить до точечки - все ли ты сообщил верно, нигде не слукавил, ничего не исказил? Не обманул ли в чем заботливую мать-кормилицу?
     Поэтому я знал наверняка, что личное дело с анкетой актера Орлова по имени Алик, может быть, Арон, лежит на месте - под бдительным надзором кадровицы Ольги Афанасьевны. И не слишком взволновался, когда просмотрел первый раз картотеку и Орлова не нашел. Значит - проглядел, проскочил от нетерпения. И не спеша, очень внимательно, как это делал бы профессиональный кадровик, стал вновь перебирать строй запылившихся папок.
     Но папки, надписанной "Орлов", не было. Деятельно помогавшая мне Ольга Афанасьевна спросила:
     - Вы говорите, что зовут его Арон?
     - Арон,а может быть, Абрам. Товарищи называли его Алик.
     Кадровица авторитетно сказала:
     - Так у него и фамилия может быть не Орлов. А какой-нибудь Рабинович. Вы даже представить не можете, как евреи любят брать чужие имена и фамилии. А уж в театре-то - спрятался за псевдоним, иди пойми в зале кто он - Орлов или Хайкин. Есть у них это неприятное свойство - безродность.
     Я снова стал листать картотеку, бормоча себе под нос:
     - Что есть, то есть... Безродные они ребята... На весь христианский мир имен напридумывали, а свои почему-то стыдятся носить...
     Пытаясь не заводиться, я методично разбирал архив.
     Отобрал сначала мужчин. Папок стало вдвое меньше.
     Вынул из стопы дела евреев.
     Из евреев я отобрал работавших тридцать лет назад.
     Из оставшихся попытался найти человека, которого звали бы Арон-Абрам-Алик-Александр или что-то в этом роде.
     Александров было двое - скрипач Флейшман и декоратор Фазин. Не то.
     Арона не оказалось ни одного.
     Был один Арие - но ему тогда уже стукнуло пятьдесят шесть. Не тот.
     Личного дела Орлова не было. И я понял, что его нет смысла искать.
     Личное дело отсюда забрали. Давно и навсегда.
     Имя, отчество, фамилия - НЕТ, НЕ ИМЕЕТ, НЕ БЫЛО.
     Михоэлс пошел не в гости. Он отправился в никуда.
     Ах, евреи, зачем вы так любите брать чужие имена и фамилии?
     Я вышел из служебного подъезда театра и направился на Ленинский проспект. Этим маршрутом, из этого подъезда тридцать лет назад вышли в свой последний путь Соломон и отец Улы, только тогда назывался он проспектом Сталина. И пошли на улицу Немига, где еще совсем недавно было еврейское гетто. Незначительные перемены, цель осталась прежней. Старое гетто не отвечало современным архитектурным задачам, улицу Немига разнесли бульдозеры, там теперь новые кварталы. Граница гетто отбита в картотеках отделов кадров.
     Вам не поможет любовь к перемене имен и фамилий. Ведь бьют не по паспорту, а по роже. Разве для меня есть во всем этом какая-то новость? Может быть, незаметно, исподволь стало новым мое отношение к этому нескончаемому мучительству?
     Из-за Улы? Или это новая ступенька моего развития? Или я вошел в этот новый этап из-за Улы? Ведь я, по нашим стандартам, уже стал агентом сионизма. Может быть, люди и становятся агентами сионизма, когда огромная беда чужого народа входит в тебя, становится твоей болью и ты понимаешь, что не можешь решить своей судьбы, не получив урока из их жизни?
     Может быть, моя судьба, которую я так накрепко завязал с Улой, и должна раскрыть идею моей жизни? И кто-то извлечет из нее свой урок?
     Я ведь знаю, что теперь все это просто так не кончится. Да я и не хочу, чтобы это закончилось просто. Мне тоже надоело жить без имени, фамилии и отчества.
     Шел я по шумному многолюдному проспекту, залитому неярким осенним солнцем - теплым, мягким, желто-ноздреватым, как топленое масло, шуршали под ногами листья, и я был очень доволен, что пошел пешком, а не промчал два километра на "моське", потому что в толчее и человеческой сумятице я еще острее ощутил одиночество прощания с этой жизнью, с этими не знакомыми мне людьми, с безликим разрушенным и перестроенным городом, с театром, в котором я никогда больше не буду, с разваленной бульдозерами улицей Немига, где когда-то находилось гетто и где закончилась тропка Соломона, по которой я сейчас шагал след в след, поняв впервые, что это дорожка в одну сторону, что возврата по ней нет, и меня удивляло, пугало и радовало мое спокойствие. Мне нужна была правда, только правда, она была в конце этой дорожки, и меня совсем не трогало, что возврата по ней нет.
     Мне понадобилось дожить до сегодняшнего дня, чтобы понять людей, сбросивших с себя иго "омерты", великой клятвы молчания мафии.
     Омерта. Бесконечное молчание. Всегда, везде.
     Но однажды молчание становится таким же невыносимым, как смерть.
     И с заведующей городским ЗАГСом я уже разговаривал более уверенно, чем с кадровицей в театре. Я вошел в игру. Вчера я пережил свое сыщицкое дилетанство, я играл в "своем интересе", но пропала внутренняя робость неопытного обманщика. Я имею право! И если мне не хотят сказать правды, я сотворю ее из вашей же вечной лжи. Вы все - машина, а я - человек, и человек всегда обыграет машину. А легенда трусости и омерты - о бессилии человека перед машиной - родилась из-за того, что победитель всегда платил. За выигрыш у машины платили жизнью.
     Заведующая ЗАГСом - равнодушное животное с бриллиантовыми серьгами - безучастно выслушала мою корреспондентскую легенду о поисках ветеранов, молча повертела в руках мое удостоверение, вызвала какую-то бесполую пыльную мышь и велела помочь мне в архиве.
     Уже сидя в кладовой с душным прогорклым запахом - это и был архив ЗАГСа - я рассмотрел на картонных папках грифы "НКВД БССР" и вспомнил, что раньше ЗАГСы действительно относились к этому гуманному ведомству. Слава тебе, Господи! Черта с два меня бы допустили к архиву, если бы ЗАГСы по-прежнему относились к НКВД!
     Я стал искать ребенка Орлова - того самого младенца, которому 13 января 1948 года сделали обрезание, или, как сказал Шик, "брисице", коли это была девочка, в честь чего Соломон согласился возглавить минен, был заманен в ловушку и убит.
     Обрезание, к сожалению, не является актом гражданского состояния, и в книгах ЗАГСа не регистрируется. Поэтому мне надлежало найти еврейского младенца, родившегося в первой декаде января сорок восьмого года, и чье отчество скорее всего начиналось на букву "А".
     Зачем мне был нужен этот исчезнувший из театральных списков Орлов? Сам не знаю. Даже если он жив, рассчитывать на его искренность не приходится. Скорее всего он на эту тему вообще не станет разговаривать.
     Я нисколько не сомневался, что он стукач и провокатор. Он - живец, приманка, на которую обязан был клюнуть Соломон. Ему было поручено подвести под толстую Соломонову губу смертельный крючок, смазанный сентиментальными слюнями еврейской многострадальной общности, лести и широко известной слабости Михоэлса - боязни показаться зазнавшимся еврейским барчуком, как он говорил, "столичным иностранщиком".
     Не сомневаюсь, что в этой оперативной комбинации Орлов был надежным разыгрывающим "на подхвате". Единственно непонятно - почему Орлова сразу же не убрали? По тем временам его обязательно должны были кокнуть. Пускай он не хотел нарушить омерту. Но мог. И это должно было решить все остальное.
     Я выписал за час девять имен и вернулся к гостинице, по дороге сдав в киоск адресного бюро запросы о нынешнем месте жительства этих давно выросших младенцев, для одного из которых минен превратился в небывалую тризну. Взял со стоянки "моську", неторопливо прогрел его - предстояла ему сегодня беготня немалая - и покатил потихоньку обратно к адресному бюро. Еще остановился около кафе-стекляшки, народу там было немного, сжевал два пирожка, попил газировки и подумал, что надо бы заехать в гостиницу - забрать свой чемоданчик. Как бы ни кончились сегодня поиски Орлова - надо ехать в Вильнюс, Там тоже есть следок, и не пустячный.
     Девушка в бюро возвратила мне бланки. Из девяти имен моего списка шестеро проживающими не значились. Не были прописаны в Минске и их родители. Господи, какие же ветры дули над этим городом, над страной, над этим народом, если из девяти семей, выбранных произвольно, постоянно живших здесь тридцать лет назад, шесть исчезли бесследно?
     Но трое оставались. Оставался Борис Александрович Залмансон, родившийся 2 января сорок восьмого года. Оставался Яков Арие-Хаимович Гроднер, рожденный 4 января. И оставался Моисей Абрамович Шварц, рожденный 6 января и официально сменивший через ЗАГС в 1960 году имя Моисей на имя Михаил.
     Они жили в разных концах города. Я расспрашивал прохожих и пользовался маршрутной схемой Минска - о карте не может быть и речи, поскольку географическая карта любого советского города является военной тайной.
     "Моська" вывез. Борис Александрович Залмансон встретил меня радушно, но помочь ничем не мог, ибо его отец всю жизнь был торговым работником, никакого отношения к театру не имел. "Не только не работал в театре, но и ходить туда не имел привычки!" - добро посмеялся Борис Александрович над культурной отсталостью папули, помершего два года назад.
     Михаил Абрамович Шварц, подтвердивший представления театральной кадровицы о любви евреев к чужим именам, отдыхал с семьей на юге. Выяснять что-либо у соседей было бессмысленно - Михаил Абрамович жил в новеньком доме, заселенном в прошлом году.
     Вот так и получилось, что остался мне один Яков Арие-Хаимович Гроднер, на чьей жилплощади были прописаны и его родители - Арие-Хаим Лейбович и Броха Шаевна Гроднеры. Пятросова улица, дом семь, квартира двенадцать, третий этаж.
     На косяке тяжелой, окрашенной ржавым суриком двери был прибит длинный список фамилий - кому сколько звонить. Все в порядке - я у себя дома. Там такой же список - послушная дань коммунальной этике. Каждый жилец открывает дверь своим гостям. Уступка делается только почтальонам, милиционерам и нищим, которые дают длинный звонок - "общий". Все ждут благовеста, ареста и сумы.
     Мне отворил дверь молодой пухлый еврей в мешковатых джинсах, пузырящихся на коленях, суконных тапках и белой рубашке с галстуком в полоску. В руках у него была сковородка с жареной картошкой. Традиционная белорусская еда - бульба. Евреи, поменявшие имена, должны уж и кухню пользовать местную - все равно нет ничего другого.
     - Я ищу Гроднера...
     - Пожалуйста, - ответил невозмутимо парень, не трогаясь с места.
     - Вы - Гроднер?
     - Пока - да, - усмехнулся еврей.
     - Я журналист, хотел бы поговорить с вами по одному делу...
     Гроднер равнодушно пожал плечами, сказал:
     - Пожалуйста... - и мы пошли в глубь нескончаемого, плохо освещенного коридора, заставленного рухлядью, мимо длинного ряда полуприкрытых дверей, из-за которых высовывались любопытные носы соседей. Ах, коммунальное житье, круглосуточный надзор, скучающие соглядатаи, болтливые послушники нерушимого обета омерты! Вам дали муравейник, а вы его переделали в осиное гнездо.
     Большая светлая комната плотно заставлена разношерстной мебелью. Дешевенький польский гарнитур втиснут в угол, как во время ремонта, и накрыт пластмассовой пленкой. Повсюду - запакованные ящики, картонные коробки, связанные веревкой чемоданы. Часть комнаты отгорожена китайской ширмой с полинявшими драконами. Из-за драконов вышла пожилая смуглая женщина, когда-то, видимо, замечательно красивая. Я вежливо поздоровался, она тревожно и неприязненно взглянула на меня из-под густых бровей, кивнула и вновь спряталась за своими китайскими страшилищами.
     - Скорее всего, вам нужен мой отец, - сказал Гроднер. - Вы же по поводу отъезда.
     - Отъезда? - удивился я.
     Гроднер неприятно засмеялся:
     - Я ведь тоже читаю, как вы описываете муки евреев-эмигрантов в Израиле, как они из Вены обратно домой просятся...
     - Но я не понимаю, почему...
     - Что вы не понимаете? - перебил меня Гроднер, и я увидел, что он очень похож на хомяка. - Вы, наверное, хотите поговорить с моими стариками насчет их отъезда?
     - В Израиль? - наконец уразумел я. - А они уезжают, что ли?
     - А вы не знали? - удивился, в свою очередь, хомяк, у него набухла толстая переносица и покраснели маленькие глазки.
     - Я совсем по другому вопросу, - растерянно сказал я.
     У меня произошла сшибка. Слишком мал был мой стаж работы оборотнем, я медленно реагирую на неожиданные повороты придуманного мной сюжета. Если Гроднер - это Орлов, то не понятно, как он дожил. Если он Орлов - значит, он сексот, непонятно, зачем и почему он едет в Израиль. И как могло быть, чтобы его отпустили в Израиль?
     Или не отпустили, а послали?
     Но он ведь должен быть уже старый? Хотя Михайлович до сих пор на культовой службе!
     Но если Гроднер - это Орлов, значит, я успел на уходящий в никуда поезд.
     Я озирался в разоренном, загроможденном и все-таки полупустом жилище. С гвоздя на стене была снята и приставлена к ширме большая застекленная фотография. Ее, наверное, переснимали и увеличивали с маленького снимка и потом уж заключили в простую ясеневую рамку. В объектив напряженно смотрел старик с седой бородой, рядом - тяжелая расплывшаяся старуха с беззащитным несчастным лицом, повязанная суровым платком, потом несколько мужчин и женщин с детьми на руках. Справа от старика стоял молодой человек без глаза, с вмятиной на лбу, прижимавший к груди молитвенно-слепо обрубки обеих рук.
     Наум Абрамович Шик сказал - "...с Орловым был его родственник, несчастный парень, вместо обеих рук - культяпки..."
     Дрогнуло сердце. Кажется, я нашел. По-моему, это они. Неужели я сотворил их в пустоте безвременья?
     Я вздохнул глубже, чтобы утишить бешеный бой сердца, медленно и уверенно спросил:
     - Сценическая фамилия вашего отца - Орлов? Он раньше работал в театре Янки Купалы? Он - артист?
     - Арти-и-ист. - протянул неуверенно Яков Гроднер, теперь он окончательно не мог сообразить, что мне от него надо, и от напряженной работы мысли набрякло все лицо, отвердели хомячьи мешки на щеках. - Но он давно на пенсии. И, в чем дело, наконец?
     Вот я и нашел артиста Орлова. Нашел! Он жив - старый стукайло! Он жив, тихий подсадной! А передо мной - выросший провокаторский птенчик, на праздник рождения которого не осмотрительно направился великий комедиант.
     Как все просто было придумано! Орлов должен был умолить Соломона прийти на событие, святое для всякого еврея, - минен, и для усиления, для большой жалобности взял с собой инвалида-родственника.
     К этому времени уже высадили из машины шофера Гуриновича и управлял ею оперативный работник.
     Михоэлс согласился. После спектакля его должны усадить в "эмку" и провезти по незнакомому городу. Где-нибудь на дороге, в укромном месте, машина вроде бы глохнет. Шофер-опер выходит из машины - якобы чинить. Следующий по пятам "студебеккер" разгоняется и на полном ходу врезается в заднюю тоненькую стенку салона "эмки" и дробит ее в клочья. И бесследно исчезает...
     Но Соломон и отец Улы не захотели ехать на машине.
     И в сценарий пришлось по ходу спектакля вносить коррективы.
     Двух человек давили на улице, как зверей, их гнали, травили и впечатали в стену на углу Немиги и Проточного переулка...
     - ...в чем дело, наконец? - повторил Яков Гроднер.
     Я хотел ему ответить бессмысленной поговорочкой, что дело в шляпе, давным-давно дело в шляпе, но он ведь все равно ничего про это не знает, и я ему быстро выдал свою идиотическую басню об интересе к традиционной культурной жизни республики, сборе ветеранов сцены и всю остальную ерунду.
     - Вспомнили! - криво улыбнулся Гроднер. - Отец уже сто лет не работает на сцене, но главное, что он уезжает отсюда. Кто это будет про него статьи печатать?
     - Никто не будет! - сразу же согласился я. - А вы тоже собираетесь в землю обетованную?
     Яков тяжело вздохнул, задумчиво взъерошил на голове свой хомячий черно-бурый подшерсток, надул мешки на щеках:
     - Нет. Не собираюсь. Мне там делать нечего.
     - Почему? - поразился я. - У вас есть образование, специальность?
     - Образование есть, - засмеялся пухлый хомяк. - А специальности нет...
     - То есть как?
     - Очень просто. После института я попал на хорошее место - конструктором в НИИ. Семь лет, как раз в прошлом месяце - семь лет исполнилось. Получаю сто восемьдесят рэ. И ничего не делаю. То, что раньше знал, уже забыл.
     - А зачем вам эта пенсия? Почему не делаете ничего?
     - Потому, что все ничего не делают. Все просиживают штаны, и, видимо, это устраивает не только исполнителей, но и начальство. Если бы к нам в штат попал Эдисон или Кулибин, то через пару месяцев его бы вышибли как склочника, мешающего всему коллективу...
     Я засмеялся и спросил серьезно:
     - А не тянет поработать по-настоящему? Само собой - за настоящую зарплату?
     - То есть там - в Израиле? Нет, не тянет, - грустно поджал худенькие полоски губ Яков. - Там нужны ловкие люди, хваткие, деловые, которые умеют поставить себя в жизни. Я не такой... И язык этот - иврит! Кто его может выучить...
     На ширме зашевелились, заерзали драконы, там тяжело вздохнула хозяйка, пробормотала сквозь зубы - "фармах дэм мойл". Яков пренебрежительно махнул рукой на оскаленных драконов:
     - Мать боится, что я много разговариваю. Так ведь я лояльно...
     Действительно, лояльно. Эх, евреи, боюсь, что вы не только имена поменяли, но и головы. Просидеть целую жизнь на стуле, бессмысленно бездельничая, как попугай в клетке, - это проще, чем выучить родной язык.
     Все- таки крепко над вами здесь потрудились.
     - А не жалко со стариками расставаться?
     - Конечно, жалко. Так отца не переубедишь. Заладил свое - "эрец Исруэл" и "эрец Исруэл"! Да и то сказать - многие туда сейчас двинулись. Друзья его какие-то там уже...
     Он помолчал, будто раздумывая о природе человеческой неуживчивости и погоне за журавлями в небе, когда в руках уже сидит ленивая стовосьмидесятирублевая синица, и сказал вдруг равнодушно:
     - Пусть едут. Комнату освободят, я хоть жениться смогу...
     И вывалил из сковороды картошку в глубокую тарелку. Пододвинул ко мне поближе другую тарелку с нарезанной маленькими ломтиками колбасой:
     - Ешьте тоже...
     Он набивал полный рот картошкой, деликатно откусывал от ломтика колбасу, остаток возвращал на тарелку. Я смотрел, как он держит эти ломтики, как перекладывает вилку - у него были вялые руки дурака.
     Посмотрел бы Соломон сейчас на своего крестничка. Или это тоже урок из его жизни? Как ни крути - смерть надо все равно отнести к его жизни.
     - Яков Арьевич, у вас приличные перспективы по службе?
     Он перестал жевать, проглотил ком, вытер губы какой-то тряпочкой, криво ухмыльнулся:
     - Какие у еврея могут быть здесь перспективы? Да еще когда родители - там! Дотяну, возможно, до ведущего инженера. Еще десятка...
     Драконы на ширме сразу же приглушенно охнули, сказали еле слышно - "вер фарш-выгн" и - бессильно умолкли.
     - И вас это не пугает?
     - Извините, конечно, но вопросы вы задаете прямо-таки провокационные, - впервые за время разговора у Гроднера остро блеснули глаза, он, видимо, прислушался к советам вылинявших драконов. Но махнул рукой: - Впрочем, чего мне бояться...
     - Это вы меня извините, Яков Арьевич, за мои вопросы! Но интервью не получилось, и разговор у нас сложился неофициальный, потому что меня самого очень волнуют эти вопросы, можно сказать - лично касаются...
     - Да-а? - недоверчиво протянул Яков. - Вы не похожи на еврея...
     - Это неудивительно, если принять во внимание, что я русский, - засмеялся я. - У меня жена еврейка.
     - Сейчас многие женятся на еврейках, чтобы уехать, - заметил Гроднер, а я протестующе поднял руки.
     - Нет, нет, я не вас имею в виду, а вообще, - заверил Гроднер. - У нас теперь незамужних евреек называют "транспортным средством".
     Ну, Соломон - ты этого хотел?
     Мы обязаны за все содеянное в своей жизни заплатить. С тебя взяли дорогую плату за то, что ты своей рукой написал - "библейский бред тысячелетиями держался в умах еврейских масс и был разрушен в пух и прах революцией 1917 года". Урок твоей судьбы. Господи, как сообщить мне об этом уроке людям?
     - ...Нет, что там ни говорите, нам жить по-ихнему тяжело. Они совсем другие люди, - объяснял мне Гроднер. - Мы ведь давно уже никакие не евреи, только по паспорту. Мы так же похожи на тех евреев, как эта бульба на фаршированную рыбу...
     Он мне рассказывал какую-то фантастическую историю о том, что один белорус, подпольный миллионер, заплатил кучу денег пожилой еврейке за фиктивный брак с ней и возможность выехать на свободу.
     Ну, скажите мне, что он там будет делать со своим умением воровать? Там воры не нужны, это здесь им привольно живется...
     А я с горечью рассматривал уже сытого и успокоившегося хомяка - пухлого, благодушного, удовлетворенного своей досрочной нищенской пенсией, не стыдящегося своей никчемности, которую он называл "не хваткий", "не деловой", "не ловкий". Особая форма убогости. Он доволен.
     Дверь широко распахнулась, и в комнату вошел, катя за собой продуктовую сумку на колесиках, краснолицый крепкий старик, похожий на сатира...


   Глава 27. Ула. Вечный двигатель

     Превозмогая ватную слабость ног, я пошла к троллейбусной остановке. Кружилась голова, тонкий пронзительный звон от бессонной ночи переполнял меня. Но я поборола себя - я отправилась в дом, до которого езды семь минут. И вся выброшенная прошлая жизнь.
     Как сказал Эйнгольц - я не боюсь уехать, я боюсь войти в этот дом. До порога ты еще вместе со всеми - униженный, нищий, немой, но все-таки тебя согревает иллюзия защищенности в толпе, мечта о незаметности в стаде, тщетная надежда на силу оравы.
     Переступив порог, ты сделал шаг в сторону из конвоируемой колонны. Ты один. И по закону караульная машина имеет право стрелять без предупреждения. Раньше шаг в сторону считался за побег. Сейчас изменился устав конвойной службы - нарушителя изымают из строя, колонна уходит дальше, шагнувший в сторону оказывается один на один с машиной.
     Машина молчит. Нарушитель и сам знает, что надо делать - эту нехитрую науку выучивают с рождения. Сесть на снег! Руки за голову! Не переговариваться! Вещи бросить в сторону - на этап разрешается смена белья и сегодняшняя пайка!
     Сидят на снегу смирно. Молчат. Ждут. Несколько месяцев. Год. Пять лет.
     Молчать! Руки за голову! Молчать! В штрафной изолятор! В карцер! В БУР!
     Со стороны кажется, что машина караульной службы задумалась. Привыкшая не рассуждать, а выполнять, она многого сейчас не понимает. Раньше за такое нарушение полагалось стрелять без предупреждения. Сейчас многим нарушителям вдруг приходит помилование, и их приходится почему-то выпускать за зону, за колючку - на волю! Машине это непонятно - что изменилось? Там - на воле? Или здесь - на этапе? Или - страшно подумать - в ней самой? В машине?
     Но я уже переступила порог, прошла по серому безлюдному коридору и постучала в дверь с картонной табличкой "Инспектор ОВИР Г. Н. Сурова".
     В небольшой комнате, уставленной картотечными шкафами, сидела за письменным столом молодая женщина. На ней был серый милицейский мундир с капитанскими погонами. От волнения я не могла рассмотреть ее лицо - оно слоилось, распадалось, бликовало, как разбившееся зеркало.
     - Слушаю вас, - сказала она мягким негромким голосом.
     - У меня вот приглашение, - протянула я конверт.
     Она взяла конверт, ловко вынула из него бумаги, пробежала быстро глазами, обронила своим равнодушным негромким голосом:
     - Это не приглашение. Приглашение бывает в гости. А у вас вызов. На постоянное место жительства в государство Израиль. Это совсем другое дело...
     Она делала ударение на конце слова - Изра-Иль.
     - Хорошо, - согласилась я. - Какие нужны документы?
     - У вас паспорт с собой? Дайте-ка посмотреть...
     Она взяла мой паспорт и так же ловко, как бумаги из конверта, опустила его в ящик стола.
     - Для получения разрешения на выезд на постоянное место жительства в государство Изра-Иль нужно много документов, вымолвила она значительно, но так же негромко.
     А я, наконец, рассмотрела ее лицо. Инспектор Г. Н. Сурова получила его наверняка вместе со своей аккуратной формой на вещевом складе. В квитанции значились пуговицы, глаза, погоны, рот, отдельно звездочки, отдельно маленькие острые зубы. фуражка-каскетка, белесые, стянутые в пучок волосы.
     Опытная медсестра приемного покоя лепрозория. Уже выступившие на мне бугры, пятна и язвы не вызывали в ней никаких чувств. Обычный случай проказы. Не ее дело решать - есть на это специалисты, они скажут. Нужно будет - отправим догнивать, понадобится - подлечим, способы имеются, если скажут - отпустим.
     - Идите в коридор, подождите, я вас вызову, - сказала Сурова. Равнодушное лицо, слежавшееся по швам на интендантском складе. Ловкие пальцы. Пелена безразличной жестокости в бесцветных жестянках глаз. Паспорт в ящике, вызов на столе. И сама я уже не в сером коридоре, а в картотеке. Как все находят себе место по душе! Ни одной скамейки, ни одного стула. Сидение успокаивает человека, даже если он прокаженный. Пусть лучше ходят. И думают. И сколько я ни старалась переключиться, не думать о том, как инспектор Сурова заполняет на меня карточку, списывает с паспорта мои данные, звонит куда-то по телефону, проверяет меня, узнает - нет ли подвоха, достаточно ли глубоко я засунула палец в шестерни этой бесшумной устрашающей караульной машины, - я не могла не думать! Не могла не представлять себе бесчеловечную громадность этой машины.
     Я прошла до конца коридора, на серых стенах которого висели огромные плевки запрещающих распоряжений, повернула назад и промерила коридор шагами до тупиковой двери с табличкой "вход воспрещен", снова развернулась и пошла к выходу, назад - до запрещенного входа, поворот, снова по коридору, и по мере роста моего волнения темп ходьбы все возрастал. Машина уже захватила меня и поволокла. Она работала бесшумно и неотвратимо. Ровно и сильно питалась топливом нашего ужаса. Как давно ее построили - задолго до моего рождения! Мы и умрем много раньше нее. Все. Вечный двигатель.
     Вот он - заветный двигатель, который пытались сделать возвышенные умы. Он уже уцепил кусок моей плоти и гоняет меня по серому коридору. Вечный двигатель. Его запустили и сделали движение вечным потому, что, в отличие от возвышенных умов, неслыханную энергию приложили не к дурацкой механической конструкции, а к людям - к каждому по отдельности и собранным в толпу.
     Скрипнула дверь, Сурова вышла из кабинета, я вздрогнула и невольно подалась к ней, но она прошла мимо, глядя сквозь меня на пятна запрещающих и указующих распоряжений. Она отправилась в дальний конец коридора и скрылась за дверью с надписью "вход воспрещен". Может быть, там сидят не капитаны, а сержанты - санитары лепрозория?
     Я сделала еще петлю по коридору - туда и обратно, затаив дыхание, остановилась у таблички "вход воспрещен", но там было тихо и голосов санитаров не слыхать. А может быть, не санитары? Может быть, там старший эпидемиолог - майор? Рассматривает направление в лепрозорий, прикидывает, какие мне нужно еще сдать справки-анализы для окончательной изоляции-госпитализации?
     Кто вы - люди, обслуживающие вечный двигатель? Конструкторы небывалой машины допустили ошибку, поручив ее обслуживание вам, а не автоматам. Они думали, что ваша корыстная заинтересованность в существовании машины и есть порука вашей преданности и добросовестности в эксплуатации машины. Это было ошибкой.
     Вы уже попортили вечный двигатель, он время от времени дает сбои. То, что я стою в этом коридоре, что я сама засунула руку в страшный зев машины, - это ее сбой.
     Вы внесли в работу машины низменные страстишки вашего характера и обычные людские пороки. От огромной нагрузки в ней растянулись приводные ремни, поржавели от крови шестеренки, коррупция замаслила фрикционы, скрипит песок лени в буксах, упало давление поршней жестокости в цилиндрах несвободы, металл конструкции устал...
     Из воспрещенного входа вышла Сурова и кинула мне не громко:
     - За мной...
     У меня взмокли ладони и сильно дергалось веко. Я хотела усмирить его, прижимая глаз рукой, но веко дергалось в горсти судорожно и затравленно, как пойманный воробей.
     Сурова четко печатала шаги передо мной, и у меня останавливалось дыхание, когда я смотрела на ее искривленные тонкие колени и сухие длинные мешочки икр под серым обрезом форменной юбки.
     Насколько от нее зависит - пощады она мне не даст.
     Ах, как чудовищно сильна еще машина! Вечный, вечный двигатель. Больше моего века...
     Равнодушным голосом, без интонаций, Сурова сообщила:
     - Для надлежащего оформления вашей просьбы о выезде на постоянное местожительство в государство Изра-Иль вам необходимо представить следующие документы...
     Господи, какая честь у нас всегда оказывается этой крошечной стране! Ведь ни про одно из десятков государств никогда не говорят и не пишут официально - "государство Монако", "государство Америка", "государство Китай". Только маленькой, почти забытой моей отчей земле оказана такая ненавистническая честь - Государство Изра-Иль...
     - Записывайте, не отвлекайтесь, ничего не перепутайте, при малейшей ошибке или опечатке вам будут возвращены все документы для переоформления...
     - Я записываю...
     - Первое: вызов от родственников из государства Израиль...
     Земной тебе поклон, дорогой брат, господин Шимон Гинзбург, спасибо тебе, кровь моя, кровь наших умерших отцов, кровь дедушки нашего Исроэла бен Аврума а Коэна Гинзбурга.
     - Второе: заполнить две анкеты-заявления на машинке, оба экземпляра первые, без единой помарки, никаких исправлений не допускается...
     Спасибо тебе, ремесло мое, последний раз ты мне пригодишься здесь после тысяч напечатанных мной страниц на машинке.
     - Третье: подробная автобиография. Указать практически все. Отдельно сообщить, проживал ли родственник, к которому вы хотите ехать в государство Изра-Иль, на территории СССР, когда и при каких обстоятельствах выехал за границу...
     Это мне легко сделать - у меня нет биографии, я еще и не жила, вся моя жизнь уместилась в любви к Алешке и в каторжной клетке трудовой книжки. Но об Алешке, слава Богу, писать не надо.
     - Четвертое: трудовую книжку...
     Пожалуйста, там все сообщено о моем обмене веществ, как я дожила до такого способа существования моих белковых тел.
     - Пятое: фотографии, шесть штук, специально для выездного дела.
     Для выездного дела, наверное, нужно фотографироваться в фас, в профиль, с указанием особых примет прокаженного.
     - Шестое: копии свидетельств о смерти родителей. Если они живы, необходимо представить их заявление, официально заверенное, что они не возражают против вашего отъезда.
     Ах, они бы не возражали, если бы были живы! Но вы мне облегчили сбор документов - вы их давно убили.
     - Седьмое: свидетельство о рождении.
     Хорошо, я принесу бумажку. Но это обман - я еще не родилась...
     - Восьмое: свидетельство о браке.
     Лешенька, любимый мой навсегда, мы так и не поженились...
     - Девятое: копия свидетельства о расторжении ранее заключенного брака.
     А вот нас уже и развели...
     - Десятое: копия диплома об образовании. Оригинал диплома надлежит сдать.
     Ладно, я сдам свой диплом об образовании историка литературы, расстрелянной, замученной и забытой...
     - Одиннадцатое: копии дипломов об ученых степенях и званиях.
     И тут вы мне пошли навстречу - не о чем хлопотать. Мою ученую степень получит веселый жулик Вымя, накромсав и сметав на живую нитку из академической мантии Бялика поддевку и жупан для огневого парня Васьки Кривенко...
     - Двенадцатое: копия свидетельства о рождении ребенка, если он выезжает с вами.
     Мой ребенок не выезжает со мной, он не родился. Он умер до зачатия...
     - Тринадцатое: справка с места работы по особой форме.
     Вот он - день торжества Пантелеймона Карповича Педуса...
     - Четырнадцатое: справка с места жительства о проживании.
     Паралитик с радиостенобитной машиной может теперь легально проломить стену.
     - Пятнадцатое: справка об отсутствии к вам материальных претензий.
     Наверное, мне трудно будет получить такую справку - никто не захочет верить, что я ни перед кем материально не обязалась, укладываясь в тридцать один рубль в получку...
     - Шестнадцатое: квитанцию об оплате государственной пошлины в размере 20 рублей.
     Ну, это-то совсем пустяки, вся наша жизнь здесь -беспрерывная пошлина покорности и страха...
     - Семнадцатое: справку с междугородной телефонной станции об отсутствии претензий за неоплаченные переговоры.
     Я оплатила все переговоры. Огромной ценой. Таких тарифов нигде на свете не существует. Спасибо тебе, старый мудрый Эдисон - ты размотал для меня с поверхности жизни длинную прерывистую ниточку в затопленную безвременьем Атлантиду...
     - Восемнадцатое: паспорт.
     Возьмите мою серпастую и молоткастую паспортину. Не надо мне зависти малых народов. Только не режьте своим серпом глотку, не ломайте череп молотком...
     - Девятнадцатое: военный билет.
     Господи, дай мне только дожить до дня...
     - Двадцатое: почтовую открытку с указанием вашего адреса.
     Я дописала и спросила Сурову:
     - А зачем открытка?
     - Вас известят о принятом в отношении вашей просьбы решении, - проинформировала она своим равнодушным голосом, глядя на меня понимающим и недобрым взглядом грамотной собаки. - Вы свободны...
     О, нет! Я не свободна. Теперь-то уж - как никогда не свободна. Я на карантине в предзоннике лепрозория.
     Сесть на снег! Руки за голову! Не переговариваться!
     Хорошо, я не буду переговариваться в колонне. Я буду молчать. Но думать не запрещается?
     И я думаю, что ты, машина, не вечная. Ты не переживешь всех. Кто-то ведь доживет, когда тебя разнесут в прах. Пропади ты пропадом, проклятая выдумка!

Продолжение следует...


  


Уважаемые подписчики!

     По понедельникам в рассылке:
    Аркадий и Георгий Вайнеры
    "Петля и камень в зеленой траве"
     "Место встречи изменить нельзя" "Визит к Минотавру", "Гонки по вертикали"... Детективы братьев Вайнеров, десятки лет имеющие культовый статус, знают и любят ВСЕ. Вот только... мало кто знает о другой стороне творчества братьев Вайнеров. Об их "нежанровом" творчестве. О гениальных и страшных книгах о нашем недавнем прошлом. О трагедии страны и народа, обесчещенных и искалеченных социалистическим режимом. О трагедии интеллигенции. О любви и смерти. О судьбе и роке, судьбу направляющем...


     По четвергам в рассылке:
    Диана Чемберлен
    "Огонь и дождь"
     Появление в маленьком калифорнийском городке загадочного "человека-дождя", специалиста по созданию дождевых туч, неожиданно повлияло на судьбу многих его жителей. Все попытки разгадать его таинственное прошлое заставляют обнаружить скрытые даже от себя самого стороны души.

     В последующих выпусках рассылки планируется публикация следующих произведений:
    Дина Рубина
    "На верхней Масловке"
     Трогательная и почти правдивая история из жизни современных российских интеллигентов. Яркие типажи и характеры, тонкий психологизм.
    Шон Хатсон
    "Жертвы"
     Существует мнение о том, что некоторые люди рождаются только для того, чтобы когда нибудь стать жертвами убийства. в романе "жертвы" Фрэнк Миллер, долгие годы проработавший специалистом по спецэффектам на съемках фильмов ужасов, на собственном опыте убедился в справедливости этого утверждения. По нелепой случайности лишившись зрения, он снова обретает его, когда ему трансплантируют глаза преступника, и в один из дней обнаруживает, что способен узнавать потенциальных жертв убийцы. Миллер решает помочь полиции, которая сбилась с ног в поисках кровавого маньяка, но сам Миллер становится мишенью для садиста. Удастся ли ему остановить кровопролитие или же он сам станет жертвой?..
    Рэй Брэдбери
    "451 градус по Фаренгейту"
     В следующее мгновение он уже был клубком пламени, скачущей, вопящей куклой, в которой не осталось ничего человеческого, катающимся по земле огненным шаром, ибо Монтэг выпустил в него длинную струю жидкого пламени из огнемета. Раздалось шипение, словно жирный плевок упал на раскаленную плиту, что-то забулькало и забурлило, словно бросили горсть соли на огромную черную улитку и она расплылась, вскипев желтой пеной. Монтэг зажмурился, закричал, он пытался зажать уши руками, чтобы не слышать этих ужасных звуков. Еще несколько судорожных движений, и человек скорчился, обмяк, как восковая кукла на огне, и затих.
    Джон Рональд Руэл Толкиен
    "Властелин Колец"

    Летопись вторая
    "Две башни"


    Летопись третья
    "Возвращение короля"
     В этой книге речь идет главным образом о хоббитах, и на ее страницах читатель может многое узнать об их характерах, но мало - о их истории. Дальнейшие сведения могут быть найдены только в извлечениях из "Алой Книги Западных пределов", которая опубликована под названием "Хоббит". Этот рассказ основан на ранних главах "Алой Книги", составленной самим Бильбо, первым хоббитом, ставшим известным в Большом мире, и названных им "Туда и обратно", так как в них рассказывается о его путешествии на восток и о возвращении: это приключение позже вовлекло всех хоббитов в события эпохи, которые излагаются ниже...
    Иван Лажечников
    "Последний Новик"
     В историческом романе известного русского писателя И. И. Лажечникова (1792-1869) "Последний Новик" рассказывается об одном из периодов Северной войны между Россией и Швецией - прибалтийской кампании 1701-1703 гг.
    Иоанна Хмелевская
    "Что сказал покойник"
     Иронические детективы популярной польской писательницы давно покорили миллионы читателей и в Польше, и в России - после появления на русском языке первого ее произведения "Что сказал покойник". Пусть не введет тебя в заблуждение, уважаемый читатель, мрачное название книги. Роман эот на редкость оптимистичен, в чем ты убедишься с первых же его страниц. Героиня романа случайно узнает тайну могущественного гангстерского синдиката, что и является причиной ее путешествий по всему свету, во время которого Иоанне приходится переживать самые невероятные приключения.

     Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения


В избранное