Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Книжные новости в Русском Журнале Книжные новости в Русском Журнале


Информационный Канал Subscribe.Ru

Книжные новости в Русском Журнале


Сегодня в выпуске
24.01.2006

Знаменитость

Замес из благочестия и богохульства - вот что так бередит душу в творчестве Эйджи. Дэвид Дэнби о собрании сочинений Джеймса Эйджи.

В июле 1936 года Джеймс Эйджи, журналист из Fortune, завсегдатай всех тусовок в Гринвич Виллидж, выпивоха и краснобай, вдруг оказался в доме неразговорчивой алабамской семейки, которую он называл Гаджеры. В те дни журнал Генри Люса пребывал еще на первых стадиях своего развития, ему еще была свойственна социальная озабоченность, так что Эйджи вместе с фотографом Уокером Эвансом поехали от редакции в командировку на Юг, чтобы разобраться в ситуации с тамошними арендаторами, занимавшимися выращиванием хлопка. Это были излюбленные темки для журнала Fortune в эпоху Депрессии. Потом Эйджи воссоздал эту ситуацию в заказанном ему отчете, а тот вдруг разросся в безрадостную эпическую четырехсотстраничную книгу, где тексту были предпосланы исключительные фотографии Эванса. Итак, поздним летним вечером он сидит перед спальней, выделенной ему хозяевами, в то время как остальные семь обитателей дома, все семейство Гад! жеров, спят в соседней комнате. Рядом с ним горит керосиновая лампа, и ее оголодавший, сухой и тихий огонек вселяет в него спокойствие и веру в свои силы, в способность провести полную инвентаризацию окружающего мира. Такое чувство приходит не часто. С самого начала он заклеймил заказанный репортаж как приглашение ко лжи и предательству. Книга открывается яростным, последовательным и нелицеприятным самоанализом. Эйджи не мог причислить себя к богачам, но он принадлежал к привилегированному классу, он выступал в роли эмиссара от могущественной организации, которая, видите ли, уполномочила его совать нос в интимнейшие обстоятельства чужих жизней, вмешиваться в неприглядное бытие беззащитных людей. Ради чего стоит ковыряться в чужих несчастьях? Ради денег? Ради славы? Или во имя "благородной журналистики"? Он ведь, в конце концов, не строил планов осчастливить этих арендаторов. Литератор, выросший в почтении к Джойсу и Фолкнеру, он не имел намерения написать статисти! ческий отчет с выкладками и графиками, который повлек бы за со! бой опре деленные законодательные инициативы. Нельзя его заподозрить и в приверженности марксизму, в намерениях разжечь движение протеста, спровоцировать митинги и марши. Со всей безысходной ясностью увидел он неизбывную моральную двусмысленность либеральной журналистики.

Эйджи и Эванс побывали еще в двух семействах, которые Эйджи назвал Рикетсы и Вудсы. Три недели они жили и работали с этими людьми. Эти семьи не владели практически ничем, если не считать пары мулов и кой-какого сельскохозяйственного инвентаря. При этом им приходилось отдавать землевладельцам половину урожая и четверть, а то и больше, из оставшегося заработка. Эти люди жили без электричества и водопровода. Работая с раннего детства, они выросли закаленными и смышлеными, хотя остались неграмотными и не шибко владели родным языком. Впрочем, Эйджи видел проблему не в том, что эти семьи страдали от вопиющей социальной несправедливости. Дело было в том, что они вообще существовали. Э! йджи был потрясен самим фактом того, что в эпоху, склонную мыслить такими понятиями, как "массы", эти люди жили своей абсолютно уникальной и неповторимой жизнью, какой бы неприглядной она ни была для стороннего наблюдателя. Плоть и кость, страсти и сознание - эти фермеры во всех отношениях были другими, погруженными в свою "чужесть", но при этом столь же способными к радости и горю. Молодая парочка сидит на террасе и смотрит в упор на Эйджи. "В их глазах светится тихая и решительная ненависть, яростное осуждение, злоба, направленные в адрес любого существа из живущих вокруг, отдельно от них самих, в сторону всех окружающих напастей, и это чувство в своей полноте почти достигает состояния подлинной красоты". Эйджи родился в лоне епископальной церкви, в детстве был глубоко религиозен, хотя с годами отошел от ортодоксальных взглядов. Тем не менее он обладал способностью видеть в людях и окружающих предметах свет, который верующие связывают с прису! тствием Господа. Он очень любил и всегда буквально воспринимал! деклара цию Блэйка: "Священно все живущее".

Мало кто способен в практической жизни следовать подобным взглядам, а уж на этого честолюбивого молодого человека (во время той командировки ему было 26 лет) они накладывали тягчайшую ответственность, граничащую с почти комическим самоотречением. Эйджи надеялся ближе сойтись с этими семействами, он хотел, чтобы и они относились к нему с симпатией, однако нельзя было явно демонстрировать теплые чувства - фермерская гордость этого бы не потерпела. При всем старании он так и не смог преодолеть существовавший между ними барьер - из-за несоизмеримой замкнутости своих героев и собственной безграничной открытости и чувствительности. Оставалось только вести записи. Итак, в комнате, где спали Гаджеры, лежало...

"...красное тело Джорджа, уже несколько придавленное грузом тридцати лет жизни, узловатое, как ствол дуба. Это тело предпочитало спать, не снимая чистого белого летнего комбинезона. Рядом лежало тело его жены! , Энни Мэй, тонкое, топорщащееся костями. Лет десять назад оно, видимо, было удивительно красивым. Сейчас в грудях проступают вены, кожа просвечивает, нежно морщинится и отливает голубизной... Маленький Джуниор с его решительной хваткой - крепкое тело, жесткая кожа, ноги все в ссадинах. И молочно-бессильное крошечное тельце Барта, у которого так ярко просвечивают жилки на висках".

Что сказать о самом доме Гаджеров? Еще при свете дня он отметил, что "глаз цепляется за каждое волокно древесины, которая фактурой напоминает кость. Каждая шляпка гвоздя четко прорисована, каждая царапина и трещина, каждый сучок или дырка от сучка". Опись продолжалась...

"Дом имел тот рудиментарный, элементарный характер, какой можно отметить в детских рисунках. В нем сияла нагота, чистота, трезвость, к которой, насколько я понимаю, отдаленно приближается лишь дорическая архитектура. Строжайшая симметрия, бесшумно взорванная тут и там - один угол дома чут! ь отклонился от вертикали, доски обшивки где-то оказались не п! араллель ны, оконная рама - то ли плотник был плохой, то ли древесина, то ли годы сделали свое, - рама не дружила с прямыми углами. Все эти легкие отклонения, напряжения между ними противостояли жесткой и серьезной точности всей постройки, создавали такие мощные взаимосвязи между элементами, каких не достигнешь ни строжайшей симметрией, ни надуманной асимметрией, ни рельефами, ни орнаментами".

Взглянув под фундамент, среди множества разнообразных предметов он обнаруживает "блестящий металлический блочок от летней туфли; рассеянный повсюду, высохший, но все же мягкий куриный помет".

Эти семейства были увидены во всей своей безыскусности - автор воссоздал их мебель, одежду, их еду, работу, разговоры, запахи, их жалкий скарб, поломанное имущество, их минутную радость, когда начинается уборка хлопка (минутную, пока руки не сковывает болью), окружающие леса и ручьи. Подобные описания идут страница за страницей. В этой прозе с ее лирической струей, которая то! тормозится, то течет свободно, с бесконечными перечислениями, которые не утомляют, с библейскими преувеличениями можно увидеть влияние Уитмена, услышать пойманные Джойсом звенящие гармонии повседневной жизни. А вот в журналистике я не знаю ни одного предшественника этого чуда, ни одного последователя - пока мы не дойдем до Мейлерова полифонического воспроизведения жизни хиповских батальонов 1967 года в его "Армиях ночи". В серии "Библиотека Америки" вышел двухтомник избранных работ Эйджи (один том за 35 долларов, а второй за 40) под редакцией Майкла Срэгоу, кинокритика из Балтимор Сан. Книга "Знаменитости" стоит в этой подборке отдельно, как главное достижение Эйджи, возвышаясь над заслуженно любимыми статьями о кинематографе и прекрасным, посмертно опубликованным романом "Смерть в семье". "Знаменитости" читать сейчас ничуть не легче, чем 65 лет назад (книга была опубликована в окончательном варианте в 1941 году и разошлась! в количестве 600 экземпляров). Разумеется, на первый взгляд к! нига нап оминает такие поделки той эпохи, как документальные панегирики сельской электрификации и эпические полотна, писанные под заказ администрации общественных работ. Все эти размахивающие кайлом рабочие и левацкая романтика бобовой похлебки давно уже отошли в категорию исторического китча. Все это здесь есть: и несуразная структура, и манерность, местами высокопарность и ходульный пафос - в общем, книга из тех, которые каждый просматривает, когда учится в школе, но никто никогда не дочитывает до конца. Тон, перегруженный назидательными нотками, заставляет читателя испытывать смутное чувство вины, что недопустимо ни в каком жанре литературы. И все равно "Восславим знаменитости" - это книга чудес, американская классика неукротимой силы, такая как "Листья травы" или "Моби Дик", - книга, в которой проколы по части чувства меры и здравого смысла являются неотъемлемыми чертами, предопределившими ее своеобразный успех.

"Эйджи - это гений, наш еди! нственный гений". Так сказала "женщина твердых убеждений" Ф.У.Дюпи, профессор английского языка и критик в Колумбийском университете, процитировав эти слова в панегирике, адресованном Эйджи в 1957 году, через два года после его смерти. Цитируемым источником почти наверняка была Мэри МакКарти, человек весьма скупой на комплименты. Впрочем, реверансы по поводу его таланта были знакомы Эйджи с самого детства. Родился он в семье среднего класса в Ноксвилле в 1909 году. Не слишком усердный студент, он был уважаемым поэтом и прозаиком сначала в школе св. Андрея около Сьюани, затем в академии Филипса Экстера и, наконец, в Гарварде, где редактировал литературный журнал "Адвокат". Приемный отец Эйджи оплачивал его обучение и присылал время от времени деньги на прожитье, но тем не менее в Гарварде, который тогда все еще был местом для знатных и богатых, Эйджи не мог похвастать материальным благополучием. Поэтому в 1932 году Эйджи с благодарностью принял пригл! ашение в Fortune, где уже работал его друг Дуайт Макдональд. Э! йджи быс тро влился в литературно-журналистскую жизнь Нью-Йорка, снимал скромные углы в Гринвич Вилэдже и Бруклине, а потом маленькие домики в Нью-Джерси, где и провел остаток жизни. В Time Inc он прославился литературными успехами, пьянкой, несносным и в то же время прекрасным характером и такими героическими выходками, как прослушивание у себя в офисе Седьмой симфонии Бетховена при врубленном на полную громкость звуке с прижатым к уху динамиком. В 1939 году он стал книжным обозревателем в журнале "Тайм", а затем, к концу 1941 года, перешел в отдел кинокритики. В следующем году он уже публиковался как кинокритик и в журнале "Нэйшн". Он писал для обоих журналов вплоть до 1948 года, после чего занялся киносценариями. Написал "Африканскую королеву" для Джона Хастона (1951) и "Ночь охотника" для Чарльза Лафтона (1955). Впрочем, Лафтон этот сценарий полностью перекроил. Кроме того, Эйджи писал текстовки для документальных фильмов и сотрудничал с CB! S в "Омнибусе" - телевизионном шоу начала пятидесятых. К моменту смерти (Эйджи умер в 1955 году от сердечного приступа в нью-йоркском такси) он был задействован во многих проектах - как литературных, так и кинематографических. Ему было 45 лет.

Прошли десятилетия после его смерти, и восторженные отзывы о его талантах, такие как высказывание Дюпи, успели отлиться в процветающий литературный жанр. В 1957 году Макдональд написал в своем журнале страстно-любовный портрет. В 1969 году поэт и переводчик Роберт Фитцджеральд, друг и коллега Эйджи по журналу "Тайм", - замысловатую, но беззаветно влюбленную статью. Уокер Эванс в предисловии к переизданию "Знаменитостей" в 1960 году и, значительно позже, Альфред Казин в эссе "Нью-йоркский еврей" набросали исполненные нежности эскизы. На этом список поклонников не заканчивается. Все эти портреты можно было бы назвать "элегиями по падшему Адонису". В них говорится о физической красо! те и щедрой одаренности Эйджи. Описываются его большие руки, к! ак будто лепящие что-то из воздуха во время разговора, рассказывается о его истовости и великодушии, о неистощимой живости его ума. Проливаются слезы об утрате этих даров, о книгах, задуманных, а потом рассосавшихся в запоях и разговорах, не смолкавших до утра. Макдональд сетует по поводу "не способствовавших работе нравов, царивших в Гринвич Виллидж". Это суждение подтверждается и Лоуренсом Бергрином в биографии Эйджи, вышедшей в 1984 году. Макдональд подводит такой итог: "Я всегда считал Эйджи самым одаренным писателем в нашем поколении, тем, кто был призван сказать когда-нибудь самое главное слово. Он этого не сделал, или почти не сделал". А позже, в 1972 году, симпатизирующий критик Клайв Джеймс высказывал сожаление, что "не осталось той цепочки романов, в которых отпечаталась бы его жизнь, того цикла, для которого он располагал всеми необходимыми способностями, не уступая даже Прусту".

Выискивая причины творческого краха, который якобы пережи! л Эйджи, Джеймс упирает на долгие годы работы в Time Inc., а Макдональд, покачивая головой, рассказывает, как Эйджи безоговорочно верил основателю журнала "Тайм" Хенри Люсу, когда тот многократно повторял, что мог бы писать серьезные статьи в журналы. "Какие иллюзии, какая доверчивость, какая чушь!" - делает вывод Макдональд. Однако в 1949 году, работая на этот раз в журнале "Лайф", Эйджи написал гимн комедии эпохи немого кино "Великая эра комедии", который по сей день остается одним из лучших текстов о кинематографе, написанных в этой стране. С высоты 2006 года непрекращающиеся стенания о разбазаренных дарах звучат уже не очень убедительно. На Перри-стрит, болтая до утра с незнакомцами и не выпуская из руки бутылку, Эйджи, конечно же, впустую тратил время. Однако, поскольку он всегда сам казнил себя за собственные дурные привычки, не правдоподобнее ли выглядит трактовка, по которой его разочарованные друзья и поздние критики без всяк! ого злого умысла восприняли его часто выражаемое раскаяние как! разреше ние окружающим на несколько покровительственный подход к тому, что он действительно совершил. Последнее время, к примеру, в устах Джона Леонарда этот панибратский подход перерос уже в прямую враждебность. Статья в журнале "Таймс", где Леонард использовал факт переиздания Эйджи в "Библиотеке Америки", стала поводом не поговорить о достоинствах и недостатках этого писателя, а снова посплетничать о его неупорядоченной личной жизни и неопрятности в одежде.

Все эти портреты, написаны ли они с любовью или враждебностью, очень легко загоняют образ Эйджи в басенный стереотип "молодого человека, которому все было дано и который все профукал". Вот вам Ф. Скотт Фитцджеральд, вот Томас Вулф, вот уж совсем ровесник Эйджи, кутила и распутник Уэлшман Дилан Томас, - все они слишком много пили и умерли молодыми. Но кто знает, могли ли эти писатели создать больше, чем создали? А может, их дурные привычки тем или иным образом облегчали испытываемые ими мучен! ия и давали шанс успешно творить хотя бы по утрам? Не лучше ли рассматривать то, что писатель написал, а не то, что он мог бы написать? Когда читаешь у Бергрина, как Эйджи метался между эйфорией и отчаянием, хорошо видишь характер, который через десятилетия получит однозначный диагноз - маниакально-депрессивный психоз. В те времена все (по крайней мере, в подобном социальном окружении) лечили эту болезнь одними и теми же медикаментами - сигаретами, алкоголем и сексом. В своей лучшей работе Эйджи сумел воплотить в образы эйфорию, отчаяние, идеализирующую надежду и терзающую злобу. Из этого можно сделать вывод, что его гений был неотделим от его неврозов, и не лучше ли на этом и остановиться.

Получается так, что добровольное мученичество Эйджи могло обернуться для него трамплином, давшим возможность развернуться его оригинальному таланту. Скорее всего, если бы Fortune не послал его в Алабаму, он там никогда бы и не побывал. А то, что он там написал, на деле обернулось о! трицанием занудливого социального репортажа, какие в то время ! писали в се журналисты, включая и самого Эйджи (Срагоу приводит несколько примеров). Time Inc. дал аналогичный толчок к рецензированию кинофильмов. В качестве анонимного кинокритика в журнале "Тайм" (журнальные заметки в то время было принято не подписывать) Эйджи проделал грандиозную работу, классифицируя сюжеты и темы, раздавая оценки исполнителям, растолковывая режиссерские приемы. Он легко находил общий язык с актерами и актрисами, писал живые и достоверные портреты Ингрид Бергман и Грегори Пека. Он работал с фантастической сноровкой, разбрасывая по тексту озорные и изысканные штрихи, так что его рубрика всегда выделялась на общем фоне.

Те, кто знают критические статьи Эйджи практически наизусть, наверняка чаще всего перечитывают его обзоры, которые печатались в журнале The Nation. Некоторые из них представляют собой всего несколько предложений или вообще одну фразу. (Фильм под названием "Ты сделан для меня" удостоился следующей ремарки: "Так мы и д! умали".) Отработав обязательную программу в журнале "Тайм", в других статейках Эйджи, набросав в одной-двух строчках сюжет или отправную сцену, отрывался от грешной земли, используя пространство статьи, чтобы материализовать в нем образ фильма. (В фильме "Встречай меня в Сан-Луи" мать и четыре дочери "все в празднично белом блуждают по залитой весенним солнцем лужайке, и их так классно снимают, что платья выглядят как некие ореолы".) Он может определить фильм как откровение об американской душе, прокомментировать какой-либо драматургический момент или задуматься о проблеме уважения к действительности - эта тема всей его жизни, начиная со "Знаменитостей", теперь парадоксальным образом перелилась в фотографическую область, притом служащую иллюзии. За шесть лет работы он успел выразить преклонение перед моральной отвагой чаплинского "Мсье Верду", перед поэтическими шедеврами Жана Виго, перед серьезной торжественностью Карл! а Дрейера, перед возвышенным пафосом Лоуренса Оливье и полетом! стрел в "Генрихе Пятом". Но самый внимательный анализ и высокие похвалы он приберег для таких скромных реалистических жанров, как ролики новостей и военная хроника ("С моряками на Тараве", "Битва при Сан-Пьетро" Джона Хастона и т.п.). Он был уверен, что простая фотографическая фиксация какого-либо события, если она мастерски снята и смонтирована, может стать настоящим шедевром искусства. Кинокритика в журнале The Nation, по сути, была продолжением скрупулезного и напряженно внимательного вглядывания в жизнь, начатого еще в книге "Восславим знаменитостей".

Набравшись за время работы в "Тайм" профессиональной сноровки, Эйджи в заметках журнала The Nation выпустил на свободу свое страстное красноречие и отчаянную скорбь. Рецензия в журнале "Тайм" на "Купающуюся красотку", совершенно неописуемый слюнявый мюзикл, который Эстер Уильямс снял на M-G-M, заканчивается относительно милосердным приговором: "Жалкий! и не просохший от воды, соплей и бог еще знает чего... Уильямс предлагает нам вместе поплескаться и разделить его восторги перед своей сексуальной привлекательностью". В журнале The Nation рецензия на этот фильм заканчивается уже по-другому: "Я очень хотел бы предложить студии "Метро-Голдвин-Мейер" увенчать свою водяную оргию - бассейн, набитый доверху бабами, фонтанами и языками пламени, - достойным всей затеи бурным оргазмом. Хорошо было бы разом спустить воду из бассейна, чтобы вся веселая компания трепыхалась на дне, как золотые рыбки из разбитого аквариума. Впрочем, вряд ли M-G-M согласится".

В журнале The Nation Эйджи наделил жанр кинорецензии новой гранью - моральным пафосом. На карту был поставлен "грандиознейший проект - перспективы самого популярного и массового искусства с шекспировских времен". Сцена, на которой воплощается этот "проект", - своего рода производство, где кучка "опасных" субъекто! в, одержимых "кровожадной творческой страстью", сраж! ается с пошлостью и рутиной, причем очень часто оказывается бита. Эйджи породил миф, который с тех пор примеряет на себя почти каждый критик. Согласно этому мифу, аудитория как единое целое чиста и невинна, а Голливуд, если не считать нескольких талантливых исключений, - жалок и растлен. Друг и соперник Эйджи, критик Мэнни Фарбер, позднее будет сетовать, что Эйджи, позаимствовав словарь у Господа, берет на себя смелость решать, кем на самом деле является последняя голливудская секс-бомба, снятая в фильме "Бланш из Эвергринз", - олицетворением правдивости, человечности, благородства, чистоты и просто добра, либо это всего лишь лживая кукла, коварная, нечистая, лишенная любви и достоинства. Паулина Каел, признавая талант Эйджи как критика, осуждала его за "излишнее морализаторство", которое, по ее словам, "самый страшный грех в этом ремесле". Впрочем, декларируемая Эйджи добродетель отступала перед его тяжелым характером, диссидентскими наклонностями и ко! медиантством. (Рецензия на драму Билли Уайлдера о вреде алкоголизма "Потерянный уикэнд" заканчивается словами компетентного человека: "Ммы тут по-осмотрели и согласны - у-иски пить без-нрав-ств... безнрав...ств. В общем плохо... Прав-вильное кино".) Фарбер и Каел не увидели в личности Эйджи очень важный момент: это нескончаемая замысловатая игра между благочестием и богохульством, неотделимая потребность глубоко религиозного человека преклоняться, но быть свободным. Остается только в изумлении хлопать глазами, глядя на нарочитое сквернословие, с которым Эйджи искусно выпутывается из рецензии на мучительный фильм "Карнеги Холл": "Дирижер Леопольд Стоковски, выбрав синицу в руках, на глазах у всей честной публики под музыку Пятой симфонии Чайковского пережил то, что нормальному мужику естественно переживать наедине с женщиной или уж хотя бы слушая пластинки с профсоюзными маршами".

Замес из благочестия и богохульства - вот что так! бередит душу в творчестве Эйджи. Перед нами писатель-христиан! ин с хар актером, склонным к самобичеванию. В то же время он переживает непрерывный восторг перед Божьим творением, не может пропустить без восхищения ни единую грань чувственного восприятия, а это с неизбежностью означает обязанность любить не только благовидное и красивое, но и то, что представляется несовершенным, грубым и попираемым. В автобиографической новелле "Утренняя вахта", написанной в 1951 году, 12-летний ученик школы-интерната под утро на Страстную пятницу видит во сне, что он Иисус и что вот-вот его предадут все ученики. Он просыпается, но слышит не Петра и Иуду, а одноклассников, матерящихся во сне. Он идет в часовню и там, стоя на коленях, вновь переживает религиозный кризис последних месяцев, когда он непрерывно казнил себя за занятия онанизмом. Сейчас, встав на колени, он почувствовал, как у него болят спина и бедра, и понял, что впадает в грех подражания мукам Иисуса. Вместе с друзьями он выходит из часовни, на рассвете они всей компанией купаются голышом! и он тайком разглядывает их половые органы. Позже на берегу пруда он убивает показавшуюся ядовитой змею, а потом скармливает ее школьным свиньям. Его душа мечется между чувством вины и преданности Иисусу и чувством экзальтированного восторга перед физическим миром. Начинается пасхальная неделя, приходит день Воскресения Христова, мальчик успокаивается и смиренно воспринимает свое сексуальное будущее.

В автобиографическом романе "Смерть в семье" - он работал над этим романом перед смертью, а опубликована книга в 1957 году - Эйджи заглядывает еще дальше в глубины своего детства, когда ему было всего 6 лет и его молодой отец погиб в странной автокатастрофе. Напряженное чередование благоговения и самоутверждения напоминает ритм "Утренней вахты". Семья, узнав о смерти, собирается и ведет беседы до поздней ночи. Этой катастрофе сопутствует какое-то странное возбуждение. Возникает дискуссия между сторонниками церковной точки зрения, видящими в этой смерт! и таинственное предначертание, которое Господь никогда не раск! роет, и скептиками, полагающими, что смерть случилась по чистой случайности и не несет никакого скрытого смысла. В конце концов, мальчик Руфус (таково было детское имя самого Эйджи) тоже узнает о несчастье. К нашему удивлению он почти ничего не переживает, кроме нового ощущения своей собственной важности. "Мой папа погиб", - говорит он прохожим на улице и своим одноклассникам. Позже, в похоронном бюро, он будет "смотреть на отцовское лицо, увидит выпирающий вверх синеватый подбородок, проступающие сквозь плоть кости челюсти и впервые почувствует слово "смерть" во всей его конкретной тяжести". Долгими пассажами, в которых Эйджи вспоминает радости детства, а потом сопровождающее то же детство чувство одиночества и растерянности, роман достигает той щемяще нежной ноты, которую хорошо умел извлекать Джойс - вспомнить только первые страницы "Портрета художника в юности".

Лирический талант Эйджи выделял его из писателей-современников, будь они! хоть либеральных, хоть радикальных убеждений. Почти в то же самое время, когда Эйджи и Уокер Эванс пребывали в Алабаме, Джордж Оруэлл исследовал условия жизни в шахтерских городках Северной Англии. Поучительно будет сравнить замечательный отчет Оруэлла "Дорога к пирсу Уигэн" со "Знаменитостями". Некоторое время Оруэлл жил вместе с шахтерами в их маленьком домишке:

"Это место начало меня удручать. Дело было не только в грязи, вони и мерзкой пище, сколько в общем ощущении застойного, бессмысленного распада. Казалось, что попал в какой-то подземный мир, где люди ползают вокруг наподобие черных жуков в бесконечной суматохе небрежной работы и убогих обид".

У Оруэлла часто проступает это чувство горечи, возмущение бессмысленным, упадочным, грязным. Его отталкивали лень и глупость. Когда, с гораздо большей симпатией, он описывает шахтеров и их жен в Уигэне и других городках, он обычно рисует, как они энергично движутся, а вовсе не ! "ползают" - как они работают, стирают, готовят еду и! ли ищут бесхозную груду еще пригодного в дело угля. Оруэл - бытописатель человека деятельного, и вторая часть книги - это призыв к действию, к социалистическим преобразованиям. В отличие от Оруэлла, Эйджи живописует само бытие. Он изображает фермеров и их семьи не то, чтобы во сне, но во время отдыха, сидящими на террасе, в молчании глядящими на мир. Эйджи был просто не способен к физическому чувству отвращения. Для него весь мир состоит из бесконечного разнообразия форм, фактур и соотношений, и ничего из этой картины не должно ускользнуть от вербализации.

В "Знаменитостях" Эйджи выступает не как политик-публицист, а как поэт и метафизик, стремящийся воспеть действительность, но при этом ее отменить или упразднить. В такой напряженной чувствительности кроется определенная западня. То, что личность или некий предмет является самим собой и больше ничем другим, а потому заслуживает внимания и восхваления, может послужить основой для морали, но этот же факт является и на! чалом трагедии. Когда Эйджи сидит на террасе или в комнате одного из фермерских домов, он пытается воспринять действительность целиком - все, чем является эта семья, все, что существует в этом доме. К примеру, платье миссис Рикеттс, которое "пошито как колокол с маленькой дырой сверху, чтобы просунуть голову, от шеи вниз, ниже грудей, идет разрез, который, как я помню, стянут чем-то вроде ботиночного шнурка". Он рассматривает пару грубо сшитых и подбитых гвоздями рабочих ботинок, рваную куклу или протертую до дыр клеенку на старом столе. Он изумляется, как много жизни впитал в себя этот стол, как много жизни уходит в другие предметы домашнего быта - и все это не замечено, никем не записано. Это настроение напоминает Уордсворта, его благоговение и покорность, хотя у Эйджи оно распространяется не только на природу, но и на неодушевленные предметы, пусть даже массово изготовленные на заводе. С другой стороны, он был ошеломлен тем, в каких жестких рамках существовали ! эти семьи. Будучи самими собой во всей натуральности и абсолют! ности, о ни не располагали возможностями быть чем-то другим, и самые, пожалуй, яростные, самые патетичные страницы этой книги посвящены тому, какой урон наносится детям ранним включением в работу и убогим образованием. У них отняли самые элементарные способы познания, то есть отняли самые чистые радости. Когда они вырастут и станут такими, как та высокомерная парочка, которую Эйджи приметил на террасе, ярость их гордыни будет питаться не только злобой, но и элементарной невежественностью. Певец вещей "как они есть" с неизбежностью попадает в западню бесконечной печали. Вот почему книга при всем ее праздничном тоне нигде не съезжает на банальности. Как ни крути, а фермера-издольщика никак не назовешь хозяином жизни.

Эйджи не имел никакой возможности помочь этим фермерам, но он, по крайней мере, смог откреститься от тех, кто их предал, сумел изложить на бумаге простодушный рассказ о своих отношениях с героями книги. Излив душу в потоке нервных и дерзких деклараций и отр! ечений, он, наконец, взялся за дело. Подробнейшие разделы о фермерском жилище, о работе, одежде, и образовании перебиваются вдруг рассказом о его робких попытках подружиться с этими людьми или рассуждениями о природе наблюдения и проблеме субъективизма - в духе текстов, предшествовавших многим теоретическим исследованиям в 80-е годы XIX века. Его все время преследует нетерпение, попытки выпрыгнуть в будущий пласт писательства. После трех сотен страниц его прорывает на лихорадочное повествование о самом себе. Вот он едет по шоссе на машине или мается от ужасающей летней жары в маленьком южном городке. Бродит по городским закоулкам в поисках проститутки, едва избегает драки с какой-то громко ржущей компанией в баре. Проходит через перерождение - любовь ко всему окружающему сменяется полным безразличием. В этих пассажах он предугадывает стратегию такого самопозиционирования, которое станет отработанным творческим методом в работе Хантера С.Томпсона и Мэйлера, когда автор не вп! раве считать себя неким безличным каналом передачи данных, а в! ыступает в роли инструмента познания и самопознания, причем инструмента не обязательно достоверного... Литературные рассуждения прерываются, и автор снова оказывается в доме Гаджеров. Он снимает одежду и пытается уснуть.

"Подушка была жесткой и тонкой, она шуршала и пахла чем-то кислым и свежей кровью. Наволочка будто сама собой терлась о щеку. Я прикоснулся к ней губами, казалось, она готова растаять как сахарная вата. Запах немного напоминал то, как пахнут сырые кипы старых газет. Я попробовал представить, каково в этой постели заниматься любовью. У меня это неплохо получилось. Начались легкие покалывания и щекотания по всему телу. Я не удивился. Я уже знал, что здесь этих тварей полным полно".

Он вышел раздетым из дома, поглядел на небо, вернулся в дом, закутался поплотнее для защиты от постельных насекомых и снова попытался уснуть. Не спалось, он испытывал редкий момент счастья - счастья реабилитации. "Чувства не воспринимали ничего, кроме глубо! ко ночного, неразмышляющего осознания мира, мира прекрасного, заново осязаемого, нельзя было не признать, что даже в этих постельных паразитах была своя доля прелести. Усталость валила с ног, но страсть моих чувств была сильнее и усталости, и насекомых, и чесотки". Следующим утром, когда Гаджеры встали для нового костоломного трудового дня, они все там же, в этой неудобной постели увидели его - своего ангела-протоколиста, готового снова наблюдать и записывать.

Источник - The New Yorker

Перевод А.Ракина

Подробнее

Поиск по РЖ
Приглашаем Вас принять участие в дискуссиях РЖ
© Русский Журнал. Перепечатка только по согласованию с редакцией. Подписывайтесь на регулярное получение материалов Русского Журнала по e-mail.
Пишите в Русский Журнал.

Subscribe.Ru
Поддержка подписчиков
Другие рассылки этой тематики
Другие рассылки этого автора
Подписан адрес:
Код этой рассылки: russ.book
Архив рассылки
Отписаться Вебом Почтой
Вспомнить пароль

В избранное