Рассылка закрыта
При закрытии подписчики были переданы в рассылку "Крупным планом" на которую и рекомендуем вам подписаться.
Вы можете найти рассылки сходной тематики в Каталоге рассылок.
Скурлатов В.И. Философско-политический дневник
Информационный Канал Subscribe.Ru |
Павел Александрович Флоренский в судьбе русской мысли Моё знакомство и затем дружеские отношения с выдающимся русским мыслителем Алексеем Фёдоровичем Лосевым начались осенью 1961 года, когда мне поручили редактировать рукопись его книги «Античный космос и современная наука» (я после окончания физического факультета МГУ по распределению-пожеланию работал редактором Издательства Физико-Математической Литературы на Ленинском проспекте в Доме книги несколько наискосок от Президиума Академии наук СССР, напротив входа в Нескучный сад). В Доме книги, в котором наряду с Физматгизом располагалось также Издательство социально-экономической литературы (Соцэкгиз), находилась великолепная библиотека, которую я активно осваивал вместе со своим товарищем математиком Сергеем Михайловичем Половинкиным, ныне известным специалистом по истории русской философии. И там я нашел книгу Павла Флоренского «Мнимости в геометрии» и критически её проштудировал. Много наивного нашел с точки зрения современной физики. Но запомнил текст. И вдруг в начальных параграфах рукописи Алексея Фёдоровича Лосева увидел плагиат – страница за страницей перелагалась книга Флоренского. Отправился к Лосеву домой на Арбат и высказал ему массу замечаний как редактор и спросил прямо, почему он заимствовал текст Флоренского. Алексей Фёдорович поразился, что кто-то читает книги Флоренского, и похвалил меня, а затем объяснил, что Павел Александрович является для него высочайшим авторитетом, однако впрямую он не стал ссылаться на него, ибо он считается «врагом народа», был репрессирован. Лосев надеялся на то, что ему попадется понимающий редактор, и перед сдачей рукописи в печать можно будет вставить ссылки на книгу «Мнимости в геометрии» (1922), откуда и взяты многие мысли. У меня гора свалилась с плеч, а иначе я бы запрезирал Лосева. Я пообещал своему благородному ученейшему автору, что так и сделаю –отдам должное Флоренскому и постараюсь отредактировать рукопись Лосева с учетом достижений квантовой физики. Алексей Фёдорович сам попросил меня не стесняться и делать вставки. Поклонником Павла Александровича Флоренского я стал в 1958 году, когда в Фундаментальной библиотеке МГУ на Моховой наткнулся на брошюрку с его лекцией «Общечеловеческие корни идеализма» (1909). Я был потрясен – столь убедительно излагалась там философия и магия Слова. Я выучил брошюру наизусть. Она стала для меня путеводной нитью. Правая Вера и её сердцевина «прикладная эсхатология» вместе с концепцией Словострела - во многом оттуда. В эту субботу и воскресенье природа подарила два райских дня – безоблачное небо, тепло, тихо. Два эти дня провел на пляже Лыткаринского карьера. Не только я, но и другие вслух восторгались сказочностью подмосковной жемчужины. «Боже мой, это лучше, чем на море!» - раздавались возгласы. «Чудо! Как здорово!» Людей в субботу было совсем мало, в воскресенье – побольше. Ложка дёгтя –опять мусор на белом песочке, окурки. Нынешние русские люди – свиньи, мразь. Гадить в такую красоту – значит вести себя не как человек, а как скотина. Шкурничество! Читал прессу, отличным получился последний выпуск еженедельного журнала «Новое Время» (21 августа 2005, № 33 /3095/). Две статьи написал Алексей Мокроусов – «Города как образ мысли: Французский Нанси и дух Просвещения» (стр. 42-43) и «Павел Флоренский – русский Леонардо», которую я откомментирую (стр. 36-39 http://www.newtimes.ru/artical.asp?n=3095&art_id=6582): «/Подзаголовок: Он был равнодушен к политике, но стал политзаключенным. Он стремился к правде, меньше всего пытаясь её присвоить. 23 октября 1916 года скончался последний из оставшихся в живых славянофилов «первого призыва» Феодор Дмитриевич Самарин. Спустя сорок дней в Москве собрались близкие ему люди. С сообщением выступал отец Павел (Флоренский, 1882 – 1937). Люди-плагиаты и люди-псевдоэпиграфы В его речи, изданной позднее отдельной брошюрой, есть наблюдение, важное и для понимания личности самого говорившего: «Современная литература изобилует, как известно, плагиатами, выдаванием чужого за свое. Но в древней письменности было распространено явление обратное – псевдоэпиграфы, когда свое выдавали за чужое. Мне думается, что если понятия плагиата и псевдоэпиграфа расширить и разуметь их не как законченные дела, а как деятельности и как стремления, то любое литературное произведение можно причислить к одному из этих двух родов: все, что не псевдоэпиграф, – то плагиат. И, переходя от произведений к их творцам и далее к – людям вообще, можно сказать, что в смысле стремлений есть люди-плагиаты и есть люди-псевдоэпиграфы. Совсем наоборот бывает при сосредоточении внимания на правде. Если ударение поставлено именно на ней, то делается малоинтересным, чья это правда; а далее, при углубляющемся сознании, что правда не может быть чьей-нибудь, а что познается она – сознанием соборным; чувство собственности по отношению к правде замолкает. Так возникает псевдоэпиграф, т.е. условное отнесение познания к любому лицу, – только не к себе; так возникает и нравственная спутница псевдоэпиграфа – скромность». /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Таков, кстати, один из принципов составления Панлога и данного «Философско-политического дневника»/ В высказываниях о других часто проскальзывают черточки собственного автопортрета. Флоренский сам, конечно же, принадлежал к типу людей-псевдоэпиграфов. Он стремился к правде, меньше всего пытаясь ее присвоить. Флоренский отмечает еще одну черту у Самарина – не самую редкую в мире, но очень важную и для Феодора Дмитриевича, и для говорившего: дружелюбие, внимательность к друзьям. «Он искал дружеского общения, хотел дружеского обсуждения интересовавших его богословских, философских и церковно- общественных вопросов, не доверяясь мысли одинокой и вместе не полагаясь на сношение печатное, в котором нет общения личного». Сам Флоренский непредставим без друзей. Те были для него частью семьи. Он всегда нуждался в общении с внутренне близкими ему людьми. Порой, правда, это приводило к сложным ситуациям. Так, один из важнейших для него собеседников, о. Сергий Булгаков (именно с ним изображен Флоренский на знаменитом двойном портрете Нестерова «Философы»), сделал в мае 1922 года поразительную запись о друге: «Я так ничтожен и бессилен перед ним, что так перед ним склоняюсь и пасую, что я, конечно, не мог бы вблизи его проходить свой путь. Я от него получал бы бесконечно много идей и импульсов, как это и было, и из всех сил старался бы, вольно или невольно, сознательно или бессознательно, – подражать ему. Теперь на расстоянии места и времени, я, кажется, больше различаю его и себя. Он, конечно, единственный, он – чудо человеческого ума и гения, – он это знает сам о себе, и это, освобождая его от всего мелочного и суетного, дает ему силу и сознание человеческой свободы. Он есть на самом деле Uebermensch (сверхчеловек – Ред.), но вместе с тем и христианин – святой. Но сила его не в его святости, не в подчинении низших сил высшим, но в его железном уме и жажде познания – беспредельной… О, Павел слишком сам, иногда он изнемогает от этого богатства своего, которое не становится для него самостью, но мешает его детской непосредственности. Он ни в чем не наивен и не детск, у него все опосредованно, прошло через сознание и волю, и в этом смысле сделано, стилизовано». /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Я раньше не знал этой поразительной констатации Сергея Николаевича Булгакова, очень близкого мне по духу мыслителя, которого я сейчас, кстати, изучаю. Мне кажется, Булгаков скромничает и несколько принижает себя, что не удивительно на фоне грандиозного Флоренского, но все же у Булгакова была своя самобытность, и он осмысливал ряд «своих» тем, тоже в русле Правой Веры – например, глубока его философия хозяйства, техники. Ближе к позднему Хайдеггеру именно Булгаков, а не Флоренский/ Детскость во Флоренском и впрямь особая, отрефлектированная, возведенная в культ, но без примеси какой-либо патетики или умилительности. Воспоминания и эмоции, полученные в детстве, он считал важнейшими для судьбы тем, что определяют последующую жизнь. И потому однажды сам взялся описывать своим детям историю собственного детства и своих родителей. Свобода детского выбора Мемуары он начал писать необычайно рано – в 1916 году. Продолжал долгие годы, возвращаясь к написанному, дополняя новыми подробностями и комментариями. У него рождались новые дети, и он дописывал их в посвящение. К именам Василия и Кирилла добавились Олечка и Мик. Фрагментарность текста не мешает целостности картины. Так любое детство, сотканное из цепочки событий, надежд и приключений, не перестает видеться в далекой перспективе единым, райским уголком жизни. Когда Флоренский родился, семья его жила в Закавказье – местечке Евлах, где отец строил железную дорогу. Через два года родители переехали в Тифлис, и с ним связаны первые осознанные воспоминания детства. Но Флоренский написал и о Евлахе – со слов родителей. Он вообще любил восстанавливать прошлое по рассказам и письмам, расспрашивая родных и знакомых, тех, кто мог соприкасаться с его семьей. В этом знании подробностей о далеких дядях и тетях, о людях, не только бытовавших в повседневных рассказах и навещавших дом, но и исчезнувших из жизни и разговоров (но не из памяти, где за ними всегда закреплялось определенное, пусть иногда и запретное, место), проявляется особая сторона мышления Флоренского. История и само время для него всегда интимны, чувственны и конкретны, они связаны с массой узнаваемых и эмоциональных вещей. И потому все эти сведения о предках и невиденных членах фамилии наполняются каким-то особенным смыслом, будто некие тайны и загадки наконец-то открываются благодаря новым добытым фактам, рассказу нежданно появившегося путешественника. /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Это немаловажное устремление сближает Флоренского с «философией общего дела» Николая Фёдорова и с основной идеей моего Панлога/ Род Флоренских был связан тем или иным образом со многими ключевыми фигурами русской истории, от Болотова и Сперанского до Григория Сковороды и Разумовского. Среди массы разного рода качеств, которые можно было считать характерными для всего рода, отец Павел выделял непрактичность: никто не был богат, не было в роду купцов, и, «кажется, в большинстве случаев они не совсем уживчивы». /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Сопоставляю со своим родом и с русской поговоркой о нас – «не быть Скурлатову богатому»/ При этом свобода воспитания граничила с либеральностью. Флоренский вырос в семье, где «суть религиозного воспитания заключалась в сознательном отстранении каких-бы то ни было, положительных или отрицательных, религиозных воздействий извне, в том числе и от самих родителей. Никогда нам не говорили, что Бога нет, или что религия – суеверие, или что духовенство обманывает, как не говорилось и обратного. Впрочем, тут были оттенки». Флоренский вспоминал об этой предоставленной всем детям свободе выбора как о едва ли не важнейшем условии взросления. Семья в его описании выглядит идеальной. Здесь никогда не говорили о деньгах и жалованье, не обсуждали проблем и щекотливых ситуаций других людей, не вводили запретов на темы или слова – их просто не касались и не произносили. Формальная вежливость, светскость оказывались невозможны – но непредставимы были и истеричные всплески, рыдания, вопли и восклицания. Тут дело не в контроле над собой или какой-то особенной работе над характером, благодаря которой даже внутренне развинченные люди способны однажды задуматься о реакции другого, но в той неуловимой общей атмосфере семьи, что невозможно создать преднамеренно, явленной как данность, как результат счастливого совпадения характеров и судеб. /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Тонкая и уместная характеристика не только семьи, но и рода Флоренских, с представителями которого – сыном Кириллом Павловичем и внуком Павлом Васильевичем Флоренскими – мне посчастливилось общаться, а с профессором Павлом Васильевичем даже дружить. Достойнейшие русские люди!/ Как пример, оттеняющий атмосферу, Флоренский описывает возможное появление в доме Достоевского. С ним обошлись бы подчеркнуто внимательно и деликатно, но при этом как с заболевшим человеком. Не случайно романы Федора Михайловича, хоть и стояли в книжном шкафу, открыто никем в семье не читались в отличие от Диккенса, Шекспира, Гете и Пушкина. Мать Флоренского происходила из старинного армянского рода Сапаровых, переселившегося из Карабаха еще в XVI веке. Она учились в Петербурге медицине и изящным наукам, но до замужества никакого курса так и не кончила, зато всю жизнь читала книги и была, на взгляд сына, сведущим во многих областях человеком. Только разговаривала с ним мало, оставшись на всю жизнь для него недостижимым и таинственным образом. Отношения Павла с отцом были гораздо ближе и доверительнее, чем с матерью. «Не знаю откуда, в отце был, в сущности, очень большой аристократизм, и его предупредительность, деликатность и великодушие, в особенности же отсутствие мелочности, были несомненно и почти неприкрываемо снисхождением высшего к низшим. (…) Папа не осуждал других и сравнительно редко обсуждал. Однако это не было следствием христианской или общерелигиозной заповеди, а скорее вытекало из мысли, часто повторяемой отцом, что «люди – всегда люди, со своими слабостями». Тут был оттенок невысокой оценки людей. Отец не был мизантропом; но в его чересчур большой снисходительности был привкус, хотя и благожелательный, мизантропии, как будто отец раз и навсегда решил ожидать от окружающих всего худшего, хотя в жизни старался взывать к лучшему. Эти окружающие были старым человеческим родом. Наша же семья должна была стать родом новым». У всякого счастья есть оборотная сторона. Культ семьи порой проявлялся у Флоренского самым травматическим образом. То в детстве он заводит разговор с соседскими детьми – и неожиданно слышит от них слова о Боге, о котором дома нет и речи. Для ребенка тут неожиданно возникает проблема принять новую, абсолютную ценность или встать на защиту того, что осознает своей семьей. Он выбирает, конечно же, последнее – и произносит страшные богохульства. Позже, когда Флоренский мечтал о черном монашестве, его духовник настаивал на монашестве белом. Для этого надо было жениться, иначе не рукоположиться в сан священника. Флоренский очень боялся заводить семью – из опасений, что весь отдастся семейной жизни и та помешает ему любить Бога так же истово, как он любил его в одиночестве. На этой почве, говорят, он и впал в грех пьянства, которому отдал в итоге немало времени. Но страхи миновали после того, как он встретил суженую. «Густая книга» Работа «Столп и утверждение истины» вызвала реакцию, на которую вряд ли могла рассчитывать в начале XX века. Рецензия Розанова называлась «Густая книга», и этим можно определить общую реакцию современников, в том числе и консервативно настроенной части высшего духовенства. И те, и другие почувствовали здесь то живое отношение к религиозной проблематике, которого так не хватало академической среде. Один из апологетов ортодоксальной мысли, епископ Феодор, сочувственно отозвавшийся о диссертации Флоренского, так оправдывал, со слов А. Ф. Лосева, назначение Флоренского редактором «Богословского вестника»: «Он, по крайней мере, в Бога верует!» Правда, не всех густота Флоренского устроила. На «ура» ее восприняла в основном молодежь и та часть интеллигенции, что только начала разворачиваться в сторону Церкви. Академическое же богословие в целом отнеслось к «Столпу» более чем прохладно – как то и положено книге, нарушающей «традиции и каноны профессорского богословствования, весь привычный богословский стандарт» (С. Фудель). На защиту прибыло множество людей, все ждали каких-то происшествий, но утверждение диссертации прошло благополучно. Соискатель послушался советов доброжелательных оппонентов (они общались с ним задолго до публичного обсуждения) и снял из текста сразу несколько глав, в том числе «О ревности» и практически все «лирические отступления», составляющие в глазах многих едва ли не главную ценность книги. Так в 1914 году под фамилией Флоренского появилось сразу два труда: «Столп и утверждение истины» и его диссертационная, сильно сокращенная версия. Бердяев утверждал, что «Столп» есть стилизация православия. Иные коллеги по богословию готовы были объявить Флоренского чуть ли не еретиком, а Антоний Храповницкий открыто называл «Столп» «хлыстовским бредом». Несмотря на несправедливую резкость оценок, сам факт несогласия должен был Флоренского только радовать. Для него спор, несогласие было продолжением жизни. Несовпадение во мнениях пробуждало разум. Рецензируя как-то одну «почтительную» биографию Хомякова, Флоренский едва сдерживает ярость: «Хомякову, тому, какого мы знаем, было бы радостнее воспринять слово критики, хотя бы и резкое, но освобождающее мысль от оков, наложенных на нее западной философией, чем слышать поддакивание на некоторые собственные тезисы, по меньшей мере двусмысленные. Так говорим мы, веря в благородство его личности и безупречную честность его мысли». Не случайно одним из основных положений «Столпа» стало развитие понятия аритмологии, призванной стать философией творческого подвига, проникнутого осознанием того, что «мир надтреснут», а также своеобразный гимн противоречию, которое ничем уже не снимается. Революционным был не только характер высказываемых им идей, но и сам стиль, на редкость интимный для религиозных текстов. При этом Флоренский отделял Церковь от богословия, настаивая, что второе существует для первого и что «Церковь – больше основных идей церковных». Тем не менее оппоненты его уважали – не зря ему долгие годы доверяли редактировать «Богословский вестник». /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Важная мысль – богословие подчинено Церкви. Ибо Сплот Правоверных (Церковь) запускает Слово Бога, воспринимая Его/ Даже Бердяев, с которым у Флоренского было взаимное отталкивание, писал об оппоненте как о человеке оригинальном и больших дарований: «Это одна из самых интересных интеллектуальных фигур России того времени». /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Николай Александрович Бердяев в самом деле несколько выбивается из того ряда, к которому отношу себя и я, хотя он является сильным и тонким мыслителем, я люблю его читать. Помню спор, который разгорелся у меня с Тимофеевым-Ресовским о роли Бердяева в русской философии. Я выразился в том смысле, что Бердяев играет как бы роль «культуртрегера», за что Николай Владимирович меня выругал, ибо, находясь в Берлине во время Великой Войны, Тимофеев-Ресовский оценил мысли Бердяева о сути большевизма и нацизма/ При этом Бердяев не скрывает в «Самопознании (Опыт философской автобиографии)» точек расхождения: «От Флоренского отталкивал меня его магизм, первоощущение заколдованности мира, вызывающее не восстание, а пассивное мление, отсутствие темы о свободе, слабое чувство Христа, его стилизация и упадочность, которую он ввел в русскую философию. Во Флоренском меня поражало моральное равнодушие, замена этических оценок эстетическими. Подлинной традиционности в нем не было». /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Тимофеев-Ресовский был прав в высокой оценке Бердяева, и я тоже вскоре нашел свой ключ к Бердяеву и взял на вооружение. Его характеристика Флоренского несколько парадоксальна, но кое в чем верна/ Тем не менее именно богословы традиционного, консервативного направления приветствовали первые шаги Флоренского, видя в нем продолжение собственного дела. Они не учли лишь неконтролируемой природы мысли: в своем движении та не может быть связана понятием долга, точнее, ее долгом оказывается абсолютная свобода поиска и выражения. И эта мыслительная независимость (вкупе с наследственной неуживчивостью) стала причиной тех бесконечных споров, что ведутся вокруг его фигуры на протяжении последнего столетия. Многогранность Флоренского кажется удивительной. Его энциклопедизм часто сравнивали с Ньютоном, но чаще всего с Леонардо да Винчи. В созвездии русского Ренессанса начала ХХ века его звезда среди самых ярких. Но, с другой стороны, комплексность мышления Флоренского, его способность ощущать высокие истины и скрытые для глаза миры при помощи интуиции делало живое общение с ним раньше – и нынешнее, текстовое – занятием чрезвычайно трудным. Оно требовало от собеседника-читателя если не равновеликих познаний, то хотя бы того же всеобъемлющего интереса к миру, которым Флоренский иных своих современников едва ли не раздражал. /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Меня же многосторонность интересов и энциклопедизм чрезвычайно привлекают, ибо я здесь вижу сближение с замыслом своего Панлога/ Развивая идеи Вернадского, он вводит понятие пневматосферы – одухотворенной вселенной, где энергийное сливается с материальным. Исследователи утверждают также, что в «Магичности слова» Флоренский «подходит вплотную к предсказанию генетического кода и отчетливо предвосхищает тот круг идей, который сегодня ассоциируется с понятием информационной картины мира» (Сергей Хоружий). /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Я неоднократно обсуждал с Сергеем Сергеевичем Хоружим эту актуальность «магии слова», особенно для моей концепции Словострела и Великого Саможертвоприношения. Жалко, что связь с Хоружим завяла по моей вине. Я совершил по отношению к нему не очень красивый поступок, а именно не откликнулся по каким-то ерундовым причинам на его просьбу посодействовать ему в личных делах, хотя он со своей стороны всегда честно выполнял аналогичные просьбы. Когда же до меня дошла неприглядность моего отказа, мне стало стыдно, и пока я не извинюсь перед ним, - совесть мучает/ Мечты о союзе философии и математики, о котором грезилось еще со времен Пифагора, в творчестве Флоренского реализуются в самых разных текстах. Одним из первых в России о. Павел оценил теорию относительности Эйнштейна, увидев в ней свои смутные представления о картине мира. Откликом на эту теорию можно считать книгу «Мнимости в геометрии» (1922), вышедшую очень небольшим тиражом и все равно ставшую интеллектуальным бестселлером. На примере Данте автор попытался представить отличную от привычной картину мира. Марксистская критика нещадно ее разругала; люди мыслящие зачитывались не шутя. Например поэт Сергей Городецкий, как раз прочитавший в бакинском поезде ленинский «Материализм и эмпириокритицизм», вцепился в «Мнимости» бульдожьей хваткой... Все это обилие затронутых сюжетов и тем, многообразие высказанных им идей стало возможным благодаря не только врожденному дарованию, но и поразительному трудолюбию. Как писал современник, «Флоренский не стыдился капель трудового пота на своем умном челе» – характеристика, слышимая все реже сегодня. Литературная одаренность его заставляла подозревать в нем писателя. Но всем художественным жанрам он предпочитал стихи. Столетие назад ими мыслил, казалось, каждый, но для Флоренского это было все же особым, медитативно- интеллектуальным усилием – не случайно он так не любил «чистого» лирика Блока. Но и богословские труды Флоренский писал языком ярким, живым, тем своеобразным стилем, «в котором простонародность, «семинарщина» и лирика отстраняются пышнейшими барочными построениями самого высокого стиля» (Юрий Иваск). Всю жизнь влекла его и живопись. Ее высшим проявлением Флоренский считал икону, но много общался и с «простыми» художниками, и даже участвовал в работе «Маковца», группы, возникшей в начале 20-х годов и своим названием обязанной холму, на котором Сергий Радонежский основал монастырь. Вокруг него и возник позднее Сергиев Посад, где Флоренский провел большую часть жизни. Когда организаторы «Маковца» обратились к о. Павлу с предложением о сотрудничестве, он согласился без обсуждений: статью «На Маковце» он написал еще в 1912 году. В новом журнале, вышедшем в 1922 году, Флоренский напечатал одну из своих программных статей «Храмовое действо как синтез искусств» и «Небесные знаменья», еще одну запретила цензура. Судные дни отца Павла Друзья утверждали, что Флоренский всегда был равнодушен к политике, считая, что влиять можно лишь на отдельные личности, но не на толпу. Хотя первый его арест, случившийся в 1906 году, произошел как раз после пламенной проповеди перед студентами академической церкви. Он говорил о казнях и расстрелах, при помощи которых императорская власть пыталась образумить народ. В тот день пришло извести о казни лейтенанта Шмидта. Студенты-богословы издали речь за свой счет, после чего Флоренский и оказался в Таганской тюрьме в Москве. Следующий арест, в 1928 году, сопровождался по-своему комическими обстоятельствами. Флоренский редактировал в это время статьи для Большой советской энциклопедии по разделу «Электротехника». Гранки ему доставляли прямо в тюрьму: другого специалиста на свободе в издательстве просто не нашли. Арест Флоренского в 1933 году был связан с делом против его ближайшего друга академика Николая Николаевича Лузина (1883 – 1950), обвиненного в создании «Национально-фашистского центра». Оказавшись на Лубянке, Флоренский сперва хранил молчание, но потом, увидев, как далеко зашло стряпанье дела, решил уберечь от ненужных проблем родных и близких. Он согласился написать для следствия текст, который мог бы выглядеть программой центра. Сегодня «Предполагаемое устройство государства в будущем» печатается в его собрании сочинений как оригинальное творение: это оказался во многом провидческий анализ русских реалий и будущего страны. Флоренский, в частности, предлагал не «догонять» западные страны по основным показателям, но задуматься об индивидуальном экономическом пути, ставшем бы продолжением особенностей страны. Но следователей, конечно, больше возмутил бы раздел «Кадры», где много говорится о творческих личностях, о том, как их мало и как бессильно на самом деле государство в их воспитании. Одним из главных виновников арестов в лузинском окружении стал директор Института красной профессуры Эрнест Кольман. В 1933 году он напечатал в журнале «Большевик» погромную статью «Против новейших откровений буржуазного мракобесия», где вместе с Флоренским «уничтожался» и немецкий физик Макс Планк. Этики научного спора для Кольмана не существовало, ведь «классовая борьба принимает на данном этапе социалистического строительства особые формы. Тов. Сталин дал с исчерпывающей полнотой анализ сопротивления классового врага со всеми его хитро замаскированными приемами». Сам Кольман позднее тоже был арестован, но почему-то не расстрелян, а выпущен, начал пропагандировать кибернетику, работал в Институте естествознания и техники (ставшем по иронии судьбы местом работы основных сегодняшних оппонентов Флоренского) и даже получил позднее пост директора Института философии в родной Праге. В 1976 году, оказавшись в Швеции, он попросил там политического убежища и обратился к Брежневу с открытым письмом, где заявил о выходе из КПСС. Запоздалое раскаяние тоже раскаяние, но перевешивают ли слезы Иуды искалеченные им судьбы, оборванные жизни? Флоренского сперва сослали в Читинскую область, где он занимался на опытной станции наукой мерзлотоведения. Время, проведенное в Сковородине, судя по многочисленным письмам родным (Флоренский стал уникальным воспитателем своим детям по переписке, читая им практически целые курсы по естественным наукам), было довольно свободным для его духовной жизни. Не этим ли обстоятельством был вызван отказ отца Павла на предложение чехословацкого правительства. Оно собиралось хлопотать перед Советами об отправке Флоренского в Прагу и спрашивало о формальном согласии философа через его жену. Флоренский отказался, сославшись на апостола Павла: надо быть довольным тем, что есть. Жизнь в Сковородине и впрямь была плодотворной. Результаты его изысканий были опубликованы в 1940 году в книге «Вечная мерзлота и строительство на ней», правда, под именем лишь его соавторов. К этому времени самого философа не было в живых, хотя официально его смерть долгое время датировалась 1943 годом. На деле же его отправили в ноябре 1934 года на Соловки, где дали сперва возможность заниматься йодом и водорослями (открытия Флоренского ценятся до сих пор). Затем режим ужесточался и ужесточался, экономическая потребность в йодной станции исчезла, и сам СЛОН постепенно катился к закрытию. В конце 1937 года заключенных начали в массовом порядке вывозить отсюда в Ленинград, где после формального переосуждения расстреливали обычно в течение двух недель. Судный день отца Павла настал 8 декабря. К непосредственному убийце о. Павла судьба оказалась справедливее. Старшего лейтенанта госбезопасности по Ленинградскому НКВД, приводившего приговор в исполнение, через два года, в период чисток самих органов, уволили. Служака не пережил такого позора. Написав родным и начальству письма о несправедливом обращении с честным служакой, этот персонаж, лично расстрелявший выстрелом в затылок сотни людей, наконец-то покончил с собой. /МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Почему-то вспомнилась концовка фильма «Утомленные солнцем» Никиты Михалкова, самоубийство рефлектирующего чекиста/ Пройдет время, и народ поймет, в каких целях были уничтожены такие люди, как Флоренский и Вавилов, – написал однажды Даниил Андреев. Но чем больше проходит времени после расстрела Флоренского, тем труднее это понять». МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Неплохое напоминание о великом русском мыслителе, наследие которого надо изучать и развивать в русле Правой Веры. Я же благодаря Павлу Александровичу Флоренскому пришел к ключевым положениям прикладной эсхатологии, и прежде всего к квантово-механическому Словострелу. Получив патент на Панком, являющийся первым шагом к Словострелу, я уже продумал концепцию Био-Панкома, приближающего к Саможертвоприношению Агнца.
Subscribe.Ru
Поддержка подписчиков Другие рассылки этой тематики Другие рассылки этого автора |
Подписан адрес:
Код этой рассылки: culture.people.skurlatovdaily |
Отписаться
Вспомнить пароль |
В избранное | ||