Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Росс КИНГ "ДОМИНО"


Литературное чтиво

Выпуск No 323 от 2006-02-20


Число подписчиков: 21


   Росс КИНГ "ДОМИНО"

Глава
6
  

     - Если вы хотите понять мою историю, - понять, что со мной произошло, - вам нужно прежде всего постичь мои чувства к леди Боклер. В то время, о котором я рассказываю, на ней сосредоточились все мои надежды; ее - и, возможно, сэра Эндимиона Старкера - можно было сравнить с одинокой звездой на темном пустом небосводе. Я и надеялся на этот beau ideal, но одновременно, странным образом, и боялся сам не зная чего.
     Когда я ее увидел, мой капризный внутренний флюгер тут же крутанулся от страха к надежде. В два прошедших дня я с большим удовольствием воображал, как буду писать портрет, нежели ожидал обещанной истории о несчастном существе в саду. Никогда прежде мне не приходилось изображать столь красивый оригинал - даже прошлым летом, в тот погожий день, когда Дженни Бартон, хорошенькая дочка свечного торговца, после долгих уговоров согласилась просидеть два часа в неудобной позе, пока я упоенно марал холст, пытаясь воспроизвести каштановые оттенки ее волос и игру света на лбу. А после приезда в Лондон моим единственным натурщиком, если не считать позировавших против своей воли клиентов мистера Шарпа, был "мистер Натчбулл" - деревянная фигурка восьми дюймов в длину, с гибкими сочленениями, которые позволяли имитировать человеческие позы; ее скелетообразные формы воскрешали в моей памяти мистера Натчбулла, часовщика, моего старого соседа в Аппер-Баклинге. В последнее же время моделями мне служили наиболее покладистые из младших Шарпов; за позированием они ерзали, чихали, жаловались на голод, усталость, боли в затылке или спине, зевали, дрались с братьями и сестрами, испытывали разлитие желчи, неодолимые позывы в мочевом пузыре и прочие нескончаемые недомогания, отчего ни один портрет я не смог довести до конца.
     Разумеется, за все эти работы я не получил ни пенни. С другой стороны, я надеялся на щедрое вознаграждение от леди Боклер - по крайней мере до тех пор, пока не узнал, в каких "хоромах" она обитает.
     Однако, как ни странно, жилище леди Боклер, состоявшее из трех довольно просторных комнат, каждая с отдельным очагом, размером и обстановкой, не оправдало худших ожиданий. Возможно, лорд У***, в отличие от моего состоятельного родича, относился к своей родне более благосклонно.
     Хозяйка приняла у меня шляпу, а леди Боклер любезно указала на кресло.
     - Признаюсь, мистер Котли, - произнесла она, провожая взглядом хозяйку, - меня ваш приход почти что удивил. Я не очень надеялась, что вы сдержите обещание.
     Вспомнив о недавнем неудачном визите, я заявил, что, в отличие от многих других, всегда верен своему слову.
     - Надеюсь, так будет и в дальнейшем, - ответила она, спрыскивая водой букет нарциссов, украшавший комнату. - Но я боялась, мистер Котли, что вы сочтете мое приглашение слишком большой вольностью.
     Я уверил, что не усматриваю в нем ни следа вольности, поскольку мы собирались всего лишь пообедать, а затем я буду писать ее портрет.
     - А кроме того, - добавила она, - я должна рассказать вам историю Тристано.
     - Разумеется, - согласился я. По правде говоря, я успел забыть об этом пункте нашего соглашения.
     - Отлично, - воскликнула она, - поскольку вы должны понять: я никого к себе в дом не приглашаю. Нарваться на темную личность ничего не стоит, особенно на раутах и званых вечерах. Но вы с самого начала показались мне добродетельным юношей.
     Я подтвердил, что первое впечатление ее не обмануло, и выразил надежду и впредь его оправдывать.
     - Даму на каждом шагу подстерегают трудности и опасности, - печально вздохнула она.
     - Вы правы.
     - Когда речь идет о добродетели, нужно быть очень осмотрительной, - продолжала леди Боклер. - Если выпустишь этот товар из рук, вернуть его не удастся за все богатство обеих Индий.
     Признав мудрость этого замечания, я кивнул. Однако я не мог не отметить про себя, что едва ли она руководствовалась этой благоразумной мыслью, когда затеяла, по-видимому, пустить с молотка добродетель бедной Эйми.
     - Ну что, - проговорила она весело, покончив с Цветами, - не пора ли нам за стол?
     Прибывший обед окончательно убедил меня в том, что леди Боклер не прозябает в нужде; она, а вернее, квартирная хозяйка с помощью маленькой девчушки (не намного старше мисс Хетти) выставила на стол изобилие закусок: вестфальский окорок, посыпанный перцем, куропатки в луковом соусе, маринованные устрицы, горошек, пирог с ревенем, каламондины, винные ягоды и дыни из Лиссабона. Лучшего обеда едва ли можно было ожидать даже от Топпи.
     Перед едой я произнес молитву, а затем воцарившуюся тишину нарушал чаще всего только звон серебряных приборов о тонкие фарфоровые тарелки. Это молчание казалось мне свидетельством моего провала. Я нервничал, боясь опозориться, как накануне, когда я уронил пирожок с рыбой. В ответ на вопросы о назначенной на сегодня встрече с сэром Эндимионом я в общих чертах рассказал о крайне загадочном случае на Сент-Олбанз-стрит. Однако я не упомянул ни странную леди, ни запущенность жилища, дабы это не прозвучало выпадом; чем совершить такой faux pas <Оплошность (фр.)>, лучше уж было, к примеру, уронить себе на колени устрицу, что я, увы, и сделал во время рассказа. Леди Боклер прикинулась, будто не замечает моей неловкости, и потянулась через вазу с винными ягодами и каламондинами, чтобы наполнить мой кубок вином. И уж конечно, она не стала, подобно прежним моим знакомым, прыскать в платок, отчего мое сердце преисполнилось, благодарности и добрых чувств. Вместо этого она спросила, видел ли я что-нибудь из работ сэра Эндимиона.
     - Вам бы встретилось немало знаменитостей, - заметила леди Боклер, когда я признался, что не имел такого удовольствия. - Да... доктор Джонсон, пастор Стерн, Абель и Бах, даже бедняга Гендель за год до смерти - старый и слепой. И вундеркинд - мастер Моцарт. Кто еще? Хорас Уолпол, доктор Берни, мистер Гаррик - великий актер. Много других: французские графы, прусские княгини, Габсбурги, Мальборо, и прочие, и прочие - всех не сосчитаешь. Да уж, - завершила она, подкрепив себя глотком вина, словно это перечисление ее утомило, - он в самом деле выдающийся человек - ваш приятель сэр Эндимион.
     Каждое из названных ею имен подливало масла в костер моих амбиций, который разгорелся не на шутку. Внезапно я преисполнился решимости найти сэра Эндимиона во что бы то ни стало - хотя бы и в Королевской академии. Одновременно я был несколько растерян: уж слишком расходился рассказ леди Боклер о его высоком общественном положении с воспоминаниями об убогом обиталище на Сент-Олбанз-стрит, дохлой крысе и бранчливой бледной девице.
     Однако леди Боклер вскоре прервала мои недоуменные размышления.
     - Мне не терпится узнать, мистер Котли, как вы собираетесь меня изобразить. Я ведь до сих пор только один раз позировала для портрета.
     Она указала взглядом на холст, которым щедро меня снабдила. Он был профессионально загрунтован маслом, гипсом и свинцовыми белилами и представлял собой девственно-белую поверхность, готовую принять новое изображение; но леди Боклер объяснила, что под гладким слоем грунтовки находился прежний портрет, выполненный год или два назад, а теперь уничтоженный.
     - Это был неудачный опыт, - добавила она. - Сходство меня совсем не устроило, поэтому я распорядилась, чтобы торговец красками закрасил холст. Уверена, мистер Котли, ваша картина будет лучше.
     Я скромно склонил голову, одновременно бросив взгляд на поверхность полотна, мраморно-белую, как лицо миледи, и мне показалось, что на ней смутно проступает краска, округлый контур - быть может, голова? Нет, ничего. Просто игра света.
     - Мне говорили, - произнесла наконец леди Боклер, - будто от хорошего портретиста ничто не укроется и великий художник - как сэр Эндимион Старкер, например, - переносит на полотно самую душу своей модели. Интересно, мистер Котли, такое возможно?
     Я уверил ее, что каждый портретист мечтает обладать таким умением, поскольку "индивидуальные выражения наших лиц это не более чем маски, за своеобычностью которых сквозят следы универсального. Цель портретиста - сорвать маску и явить миру обнаженный лик модели".
     Леди Боклер, как будто, это философское рассуждение вогнало в легкий румянец, и я не мог не заметить, что ее веер сдвинулся на дюйм или два вверх, прикрыв собой три четверти ее собственного лика - beau ideal, который я подрядился явить миру.
     - Если верить вам, - чуть помолчав, робко произнесла она, - то выходит, что писанием портретов занимаются недобрые люди.
     - А разве это не доброе дело - показать Истину во всей ее славе?
     В ответ миледи лишь подняла руку еще выше, и колышущийся веер спрятал ее прекрасное лицо почти полностью.
     Несмотря на эту досадную помеху, я начал обдумывать, как посадить миледи и какие предметы поместить на задний план. Изображая Дженни Бартон, я использовал как фон ее собаку, старого спаниеля по кличке Дик, который, надо сказать, позировал гораздо усидчивей, чем его молодая хозяйка. Мистера Натчбулла я часто сочетал с аркой Константина или руинами Пальмиры. Но какой предмет или ландшафт послужит удачным дополнением красоты и грации леди Боклер? Может, Элизиум: высокие кипарисы, апельсиновые рощи, группы нимф и жниц, резвящихся на зеленом склоне? А как насчет аллегории: леди Боклер, одетая Ангелом Истины, повергает наземь двух демонов - Зависть и Вероломство?
     Эти мысли заставили меня внимательней и трезвей вглядеться в свою модель. Она немного изменилась за прошедшие два дня - вероятно, стала выглядеть скромнее и женственней. Попав на Сент-Джайлз-Хай-стрит, я было пожалел, что вырядился таким хлыщом, но леди Боклер, как оказалось, далеко превзошла меня в этом отношении. Ее одежда, не такая пышная, как в тот раз, отличалась, тем не менее, замысловатым фасоном и включала в себя зеленый с вышивкой корсаж, суживавшийся книзу, и голубое платье с каемками из золотых геральдических лилий. Прическа тоже была скромней по объему и - что меня несколько обрадовало - не содержала в себе вкраплений в виде насекомых, помещенных в стекло. Но несмотря на это, когда леди Боклер вставала, ее волосы, в розоватой, как августовский закат, пудре, достигали балок невысокого потолка. Я не сомневался, что ее голова - произведение "Жюля Реньо, изготовителя париков", а отнюдь не моего скромного квартирохозяина.
     Но более всего изменилось ее лицо - разумеется, открытое, без маски. Последнюю заменил толстый слой румян и пудры, а также разнообразные мушки (Топпи рекомендовал и мне их носить). Я вспомнил его слова, что наш век - это век обмана, вспомнил и акт парламента, приравнявший лукавых дам к ведьмам, ив мою голову закралась мысль: а не обманывает ли меня леди Боклер? Безусловно, ее лицо носило на себе признаки всех тех изощренных хитростей, к которым, согласно Топ-пи, прибегают все модницы и которые наши политические представители ничтоже сумняшеся заклеймили как преступные. Ее губы были выкрашены в цвет абрикоса, щеки - тоже, и я заподозрил, что округлость им придают пробковые вкладыши, которыми объясняется интригующая шепелявость; два ярких круга, намалеванных на щеках, походили на два солнца, заходящие за сумрачный горизонт челюстей. Как я уже говорил, маску заменял теперь складной веер с черепаховой отделкой - леди Боклер прикрывала им подбородок даже во время еды. Когда он бывал развернут, на нем различался триптих, изображавший борьбу Зевса с юным Ганимедом.
     Зачем понадобились леди Боклер такие уловки, как веер и мушки, я начал догадываться еще до обеда. Когда она, расставив по своему вкусу цветы, прошла мимо настенного канделябра, я успел заметить, что она несколько старше, чем хотела бы казаться и чем - совершенно искренне - считал я. Отгадав ее тайну - по моим оценкам, она была дамой лет тридцати-тридцати двух, - я улыбнулся в душе своему открытию. Приятно было представлять себе, как она пудрится и румянится, опрыскивает себя одеколоном, прилаживает сорочку и корсет, выбирает платье - и все это ради меня. Я снова ощутил прилив удовольствия. Прежде я осуждал женское жеманство - яркое свидетельство слабостей, присущих женскому полу, но, наблюдая, как изящно ест леди Боклер, игру ее веера, повороты головы, я был принужден пересмотреть свое мнение.
     Когда тарелки были опустошены, я, надлежащим образом поразмыслив, решил, что леди Боклер будет сидеть в кресле, руки скромно скрестит на коленях, слегка поднимет подбородок и изобразит на лице целомудренную улыбку. Я объяснил, что, как пишет мистер Хогарт в своем "Анализе красоты", наиболее грациозная позиция туловища, рук и ног - это поза спокойствия, и посему передавать красоту, чувствительность и ум лучше всего с помощью именно этой позы. Рядом я вознамерился поместить цветы, поскольку, как признался сам, весьма поднаторел в их изображении. Я высказал надежду, что такое положение модели позволит мне сообщить ей спокойную и кроткую одухотворенность и перенести на полотно то вечное и неизменное, что скрыто за случайной мимикой.
     - Ибо такова истинная задача и первейший принцип искусства, - сказал я, возвращаясь к предыдущей теме, - изображать не внешние события, а внутренние формы вещей. Портрет должен передавать не внешнюю поверхность, а устойчивую бестелесную Истину, которая таится внутри телесного облика.
     Леди Боклер, однако, с моим выбором не согласилась, либо не приняв, либо не поняв его глубокой философии. Она пожелала позировать стоя, ладони на левом бедре; голова развернута в профиль, мимолетный взгляд устремлен через левое плечо. Как ни странно, мне эта поза показалась знакомой, хотя где я ее видел - на этот вопрос я тогда не нашел ответа. На мой вкус, в ней было слишком много женского кокетства, поэтому она не пришлась мне по душе; однако - об этом только что было упомянуто - я уже не так восставал против кокетства, как прежде, и потому согласился без спора.
     - А что же мне надеть? - спросила затем леди Боклер.
     С минуту я изучал ее зеленый корсаж и платье с узором из геральдических лилий, и наконец объявил, что для наших целей этот наряд подходит как нельзя лучше, поскольку в моей коробке с красками имеются в достаточном количестве ярь-медянка и яркий голубой - два благородных цвета из палитры самой матушки-природы. Но снова она предпочла не послушать моего совета.
     - Может, вы посмотрите мой гардероб, мистер Котли? - предложила она. - Не исключено, мы найдем там что-нибудь еще более подходящее.
     Я слабо сопротивлялся, но леди Боклер втолкнула меня в святая святых - дамский гардероб. Там она принудила меня обсуждать достоинства и недостатки нескончаемых туалетов, блеск и изобилие которых выдавали предосудительную податливость вкуса, о чем свидетельствовали и детали обстановки. К несчастью, многочисленность и разнообразие костюмов, а также близость самой леди Боклер слишком меня ошеломили, чтобы я сумел высказать свое мнение.
     Наконец она остановила выбор на старожиле своей гардеробной: наряде в магометанском стиле из ультрамаринового дамаста, вышитом жемчугом и золотом, со шлейфом в добрых шесть футов. Этот костюм она предложила дополнить тюрбаном наподобие турецкого, на остроконечном завершении которого был укреплен небольшой брошкой кусок белого шелка, ниспадавший свободными складками. Я смиренно согласился, размышляя о том, как много мне придется трудиться, чтобы достичь правдоподобия, а также как выразить в таких условиях кроткую духовность и обозначить бестелесную Истину.
     Мы договорились: пока я буду писать портрет, леди Боклер расскажет мне историю Тристане Леди Боклер намекнула, что выполнить наш контракт (рассказать историю и написать портрет) за один вечер не удастся, и это предсказание я счел правильным, поскольку, как уже стало понятно, модель мне досталась еще более требовательная и придирчивая, чем Дженни Бартон. Передо мной открывалась не самая неприятная перспектива еще раз пообедать за этим обильным столом. И я дал себе слово в следующий раз не опростоволоситься: не онеметь от смущения и не ронять на пол устриц.
     За мои труды леди Боклер предложила мне, кроме истории Тристано, еще и материальное вознаграждение: пять гиней, то есть сумму моего долга, которые бралась выплатить после завершения портрета. На эти условия я согласился, предположив про себя, что новые заказы не заставят себя ждать, поскольку леди Боклер, по ее собственным словам, состояла в родстве с лордом У***. И вот, раскладывая палитру, кисти и красители и пристраивая на коленях холст, я мог уже не вспоминать о прежних унижениях, а вместо этого погрузиться в мечты о том, как высоко меня вознесет ее покровительство. Я вообразил себе, как, подхваченный пышным водоворотом ее платья, на волнах кружев и оборок взлетаю на самую верхушку этой обсыпанной розовой пудрой прически и оттуда торжествующе озираю своих недругов и зложелателей.
     Леди Боклер удалилась в свою спальню, чтобы переодеться с помощью квартирохозяйки, явившейся из кухни на звон колокольчика. Я стоял один в гостиной и взволнованно прислушивался к скрежету застежек, шороху шелка и сдавленным вздохам, которыми сопровождалось затягивание корсета из китового уса.
     Когда она наконец показалась из спальни, настал мой черед испустить вздох: в странном магометанском костюме ее фигура убедительно подтверждала верность замечания мистера Хогарта, что "формы женского тела по красоте превосходят мужские". Ультрамариновый дамаст спускался не так низко, чтобы полностью скрыть из виду стройные лодыжки; не скрадывал он также щедрых округлостей ее груди. Более того, по недосмотру ли квартирохозяйки или по воле самой леди Боклер, костюм оставлял полностью открытым левое плечо, на которое падал, змеясь, большой локон.
     - Ну, как я выгляжу, мистер Котли?
     Когда она встала, как было задумано, и на пробу бросила несколько высокомерных взглядов, я тут же понял, где видел эту позу и, более того, этот костюм: стоявшая передо мной леди Боклер казалась точным слепком дамы, портрет которой я видел в коллекции лорда У***. Теперь же я заметил на буфете маленькую копию этого портрета - гравюру меццо-тинто - и удивился еще больше, разглядев на ней подпись: "Э. Старкер".
     - Что ж, - произнесла леди Боклер, - начнем?

Глава
7
  

     Начнем с его имени: Тристано Венанцио Пьеретти. Язык сломаешь, не так ли? Разумеется, никто его под этим длинным именем не знал; мы, не особо церемонясь, всегда называли его просто Тристано. Ну, вспоминаете теперь? Нет? Ага, тогда придется рассказывать все подряд...
     Пока леди Боклер повествовала, ее дерзкая поза несколько сбилась и то же произошло с ультрамариновым костюмом. За короткое время это одеяние уже успело немного сползти вниз, обнажив еще большую часть левого плеча. Похоже было, что оно предназначалось первоначально для женщины несколько иных пропорций. Из соображений скромности леди Боклер то и дело приходилось поддергивать рукав, дабы он занял более подобающее положение; боюсь, эта легкая неприятность отвлекала меня не только от рассказа, но также и от работы.
     - Сколько ему лет, я понятия не имею, - продолжала она, меж тем как ее платье в очередной раз заскользило вниз, - да и он сам, думаю, тоже знает только приблизительно. Предполагаю, что родители его были бедны и что родился он где-то в Неаполитанском королевстве - в далекой южной деревне, расположенной на изгибе итальянского сапога. Вот уж воистину скромное происхождение. Представляете себе? Вообразите: бесплодная, каменистая местность, зимой слишком холодно, летом слишком жарко, местные жители грубы и невежественны, неотесанные манеры, нищенское существование. А деревня? Горы, оливковые рощи, тощие козы, стены, сложенные из камней, кучка соломенных хижин в засушливой долине. Единственный постоялый двор, убогие комнаты которого тщетно дожидаются платежеспособных гостей. Засиженная мухами церковь, колокольня - ржавый колокол, присобаченный к гнилому столбу, священник - лентяй и пьяница.
     А представляете себе деревенских обитателей? В большинстве это наемные работники, грязные garzoni <Батраки (ит.)>, которые трудятся в княжеских оливковых рощах. Толпа оборванцев отправляется в рощу с первыми лучами солнца, к поясам привешены ножи для обрезки деревьев; возвращаются они уже в сумерках, лица красны, шеи черны от загара. Их жены, фигурой напоминающие колокол, треплют лен на грязном полу своих кухонь, сушат его в каменных печах; вздыхая от натуги, управляются с бочками и масляными прессами в погребах, оставляя эти труды праведные только раз в году, чтобы дать жизнь очередному хилому младенцу; родившийся заменит того, кто успел умереть в прошлом году, как тот, в свою очередь, сменил очередного нежильца.
     - А теперь, - продолжала она, - постарайтесь представить себе Тристано. Каким он был в восемь лет? Вообразите себе ребенка невежественного, неграмотного, невоспитанного, как невежествен, неграмотен и невоспитан и его отец, Томмазо. Старший и младший брат мальчика уже упокоились под глиняными холмиками вблизи церкви, но его не взяли ни опухоли, ни лихорадка, ни оспа; теперь он проворный крепыш, любимец священника. Он поет в церковном хоре; с готовностью, не встречающей в селянах доброго отклика, звонит по утрам в колокол; в жаркую погоду он давит на церковном полу пауков и скорпионов, после дождя ловит под скамьями зеленых ящерок; вешает дамаст и ленты на столбы и кафедры, шелк - на грязные, засиженные мухами окна. Ну что, встал он перед вами как живой, мистер Котли?
     Чести вешать дамаст и ленты Тристано удостаивался несколько раз в год, когда, справившись с жарой, бандитами и крутой Виа-Романа, в деревню прибывали группы гостей. В большинстве это были больные, слепые, калеки - зрелище воистину плачевное. Они ковыляли на перебинтованных ногах, опираясь на палки, или ехали на белых от пыли костлявых осликах, иные из которых влекли повозки с самыми немощными путешественниками. Эти мытарства они претерпевали ради того, чтобы пошептать над каменным ларцом, где содержался палец святого Витта и черепа двух дев, сопровождавших святую Урсулу, или - гораздо реже - чтобы наблюдать за чудесным разжижением крови святого Януария.
     В один из таких дней, примечательный тем, что разжижения не произошло, мальчик сотворил свое собственное чудо, избавившее его в дальнейшем от тягот прежней жизни.
     Тристано исполнилось; вероятно, уже девять, когда на празднества прибыла необычно большая группа паломников. Священником тогда был отец Антонио Молинари. Направлен он был в деревню шесть лет назад за какие-то неблаговидные поступки в семинарии, где преподавал. Епископ без промедления сослал его в крохотный приход, где он, вполне заслуженно, прослыл распутником и пьяницей. Большинство прихожан, кроме самых требовательных, смирились с мыслью о том, что отца Антонио им придется терпеть до конца жизни, и не ожидали от священника ничего, кроме самых вопиющих безрассудств. Отец Антонио тоже примирился со своей участью. Догадываясь, что дальше этого захолустья ссылать некуда, он нисколько не боролся с привычками, которые его сюда привели; с другой стороны, каждый новый скандал убеждал его в неизбежности пребывания здесь.
     Одно из таких скандальных происшествий и показало всей деревне, какими редкими качествами одарен маленький Тристане.
     Обычно равнодушный к своим пастырским обязанностям, отец Антонио, тем не менее, очень любил празднества, что не всегда приводило к благому результату, поскольку в такие дни его пороки, в иных обстоятельствах худо-бедно скрытые, выносились на всеобщее обозрение. Так случилось и в праздничный вечер, о котором идет речь. Пилигримы ожидали вечерней мессы, однако хриплый ржавый колокол уже час как прозвонил, а священник так и не показался. Кто-то снарядил на розыски хористов постарше, но они, еще через час, вернулись ни с чем; месса началась, только когда отец Антонио совершенно неожиданно появился из темной ризницы: он щурился, улыбался и бормотал неясные извинения за то, что не одет (он был обнажен до пояса, показывая всем свой бледный, чудовищных размеров живот, который обычно умудрялся скрывать под стихарем).
     Распорядившись, чтобы пилигримы заняли места на скамьях, отец Антоний несколько путано пробормотал мессу, а затем извлек из реликвария святого Януария фиал с кровью, которая все еще представляла собой бурую корку. Разумеется, этого мгновения все и ждали, ради него рисковали своими головами и кошельками на Виа-Романа под палящим майским солнцем.
     - Возлюбленные братья! - громко возгласил отец Антонио, потрясая фиалом, как шарлатан, расхваливающий новое лекарство. - Мои возлюбленные братья!
     Пилигримы наблюдали, а отец Антонио произнес еще несколько игривых приветствий, затем - менее внятных обращений и призывов, выталкивая их из себя с такой силой, что раз или два терял равновесие и в поисках поддержки хватался за кафедру. В заключение он торжествующе взмахнул фиалом, чье содержимое ничуть не отличалось от виденного минутой ранее. Увы, отец Антонио последним заметил, что чуда не произошло.
     - Да, мои возлюбленные братья! Кровь святого Януария! Зрите!
     Некоторые пилигримы заметили уже, что священник нетвердо стоит на ногах и глаза его смотрят в разные стороны.
     - Да, зрите! - тупо повторил отец Антонио дрогнувшим от неуверенности голосом и попытался сфокусировать взгляд на фиале, который покачивался перед его носом.
     - Да, зрите! - выкрикнул кто-то в задних рядах паствы. - Зрите священника-пьяницу!
     Те, кто находился вблизи кафедры, могли подтвердить это обвинение, ибо их достигли винные пары, выдыхаемые отцом Антонио. Он истекал потом и едва не уронил на пол фиал.
     - Да, да! Отец Молинари - пьяница!
     - Бесчестие!
     - Пьяный в храме Господнем!
     - Скандал!
     - Кощунство!
     Отец Антонио сощурился и озабоченно смолк, глухой к оскорбительным выкрикам; неустойчивым взглядом он принялся изучать фиал с непокорной субстанцией внутри.
     - Братья мои, - пробормотал он, пуская слюни на свой стихарь.
     Несколько пилигримов, из тех что покрепче, вскочили на ноги и приготовились ринуться к кафедре. Так бы они и сделали, но отец Антонио выпрямился, повернулся к хору, участники которого уже окоченели от холода, и с нерешительным поклоном кротко проговорил:
     - Пожалуйста, Тристано, будь добр...
     Последовавшее было, вероятно, большим чудом, чем разжижение крови святого (каковое, между прочим, священник, к вящему удовлетворению паствы, наконец осуществил, потихоньку согрев фиал в потной ладони). Ребенок, выполняя невысказанное распоряжение священника, встал и медленно затянул:

Ammo Christum, qui renovat juventem meam,
Ammo Christum, qui gemmis cingit collum meum...

<Год Господа, который обновляет молодость мою,
Год Господа, который опоясывает шею мою драгоценным ожерельем (лат.)>

     Едва прозвучали две первые строки гимна, старики, возжаждавшие крови священника, спокойно вернулись на свои места, опустились на скамьи и с ласковыми улыбками на загорелых лицах принялись слушать; старые карги в черных платьях прекратили изрыгать проклятия и затаили дыхание.
     Таков был голос! Воистину ангельский! Никто из пилигримов не слышал прежде ничего подобного - да еще из уст ребенка! И вот, выслушав гимн и удостоверившись в текучести алей жидкости в чаше, большинство - прежде всего люди суеверные - решило, что чудо вызвано не чем иным, как голосом ребенка.
     Чудо? Да, вероятно. Но не всякое чудо имеет хороший конец. Видите ли, в Италии нет большего несчастья для мальчика, чем обладать красивым голосом и быть сыном бедняка. Сладостный голос может стать звонкой монетой, куда более ценной, чем бочонки с маслом или визжащие поросята, которые уносятся, подпрыгивая, в заду повозки какого-нибудь князя. Может ли голос - не князь, разумеется, - ввести во владение всем этим добром? Может, но заплатить придется больше, чем стоит поросенок или курица. Много, много больше.
     Спустя неделю после чуда, накануне еще одного церковного праздника, когда мальчик репетировал с хором, в дверях церкви возник, почти полностью заслонив собой прямоугольник дневного света и маячившую на заднем плане фигуру Томмазо (отца Тристано), какой-то великан в шляпе с полями. Князь? Судя по толщине, вполне можно было сказать и так; однако же это был никакой не князь, а синьор Пьоцци, выдающийся маэстро, владелец scuola di canto <Школа пения (ит.)> в Неаполе.
     Мальчику велели спеть для маэстро, который уселся на скамью и сцепил на огромном животе пальцы, а потом отвели в ризницу. Там он несколько минут провел в одиночестве, пока трое мужчин совещались за дверью. Внутрь долетали только трудноразличимые отзвуки. Томмазо и отец Антонио рядом с синьором Пьоцци напоминали двух спутников при внушительной планете. Затем зазвякали передаваемые из рук в руки двадцать четыре дуката, и это был похоронный звон по судьбе мальчугана.
     Тристано покинул деревню через две недели, наутро после очередного празднества, снова привлекшего толпу калек на мулах. В последний раз он окинул взглядом деревню, покачиваясь на спине вьючного мула - норовистой старой животины, отчаянно сопротивлявшейся, когда он на нее залезал. Всем его попутчикам, пилигримам, достались более смирные животные. Отец Антонио, в колпаке и стихаре, произнес молитву и окропил процессию - равно людей и мулов - прохладными струйками святой воды. Плачущий ребенок в последний раз поцеловал мать, погонщик похлопал по искусанной мухами ляжке переднего мула и процессия тронулась.
     Прошло не более часа, и дорога переменилась: грязная древняя Виа-Романа, знакомая мальчику по многочисленным длинным прогулкам, - сплошь навоз мулов и можжевельник летом, навоз мулов и грязь зимой, борозды и ухабы круглый год - преобразилась в место, где свершаются чудеса. В самом деле, стоило ему перейти свою прежнюю ограничительную линию, обозначенную беленой капеллой в лиге от городской стены, и весь мир переменился. В конце первого дня процессия спустилась с крутых холмов и пересекла опушку можжевелового леса, полного оленей, находившихся в собственности герцога. В сумерках путешественники вместе с мулами пересекли на пароме широкую реку, спустились ниже по течению и высадились на цветных лугах, среди посадок бергамотов и тутовых рощ, сплошь увешанных белыми коконами шелкопряда. Утром они миновали одну за другой белые виллы с мраморными террасами, которые карабкались вдоль склонов, зеленых от падуба и лимонных деревьев.
     Там и сям меж темных кипарисов проблескивало озеро, а к вечеру, во многих лигах оттуда, путникам попался заросший амфитеатр, подобный лунке от выпавшего зуба. На рассвете перед ними предстал шестигорбый акведук; он тянулся через долину, как витки окаменевшего морского чудища, хвост которому заменяла осыпь красноватой скальной породы вдали, среди холмов.
     В третий полдень путешественников постигло несчастье. Один из паломников, старик по имени Джунтоли, указал на пещеру, которая слыла убежищем прекрасной королевы разбойников: она располагалась на дне глубокого ущелья, заросшего дикой спаржей, подлеском и молодыми каштанами. Однако навстречу им попалась не королева, а другие представители ее ремесла - не такие прославленные, но не менее свирепые. В самое жаркое время дня паломники остановились под сенью ореховых деревьев и каштанов, чтобы подкрепиться сыром и сушеными смоквами. И тут на узкой тропе, в какую превратилась к тому времени Виа-Романа, показались трое разбойников. Один из них разрядил в воздух пистолет. Престарелая вдовица в покрывале свалилась в обморок посреди розовых кустов, откуда по крутому откосу скатилась в реку. Другие паломники под угрозой оружия были вынуждены открыть корзинки и кошельки из телячьей кожи и расстаться со своими жалкими ценностями: несколькими дукатами и римскими монетами, потускневшей цепью, выщербленным кубком, горсточкой старой bijouterie <Бижутерия, ювелирные украшения (фр.)>, часами на сломанной цепочке, тремя серебряными ложками и несколькими убогими сувенирами. Это были сплошь бедные люди.
     Не имея за душой и того, мальчик, в ответ на грубые окрики одного из троицы, вынул оловянную фигурку святого Оронция, которую в последнюю минуту сунул ему отец Антонио. Безделушка тут же полетела в реку, а ее владелец получил удар по макушке.
     Когда Тристано очнулся, никого - ни разбойников, ни их добычи, ни паломников, ни мулов, ни даже престарелой вдовицы в покрывале - не было видно, и тени вязов достигали уже противоположного берега реки.
     Первыми он заметил мулов - всех, кроме его собственного; они стояли за первым поворотом тропы, на обочине, объедали чертополох и ракиту и послушно ждали приказаний. Они могли бы ждать вечно, потому что паломники, за исключением только вдовы (которая, вероятно, утонула, унесенная на глубину), лежали тут же, раскинув руки и ноги, и не шевелились, а во лбу у каждого зияла аккуратная дырка от пули. Глаза Джунтоли выкатились из орбит, рот был разинут, окоченевший язык вывалился наружу, словно старик готовился причаститься облаткой.
     Мальчик сломя голову кинулся прочь и бежал неизвестно сколько, пока не рухнул в изнеможении, исхлестанный ракитой и исколотый можжевельником. В прохладный утренний час он поднял веки, и что же открылось его взору? Белые соборы и яркие павильоны, чередование карминной и ржаво-рыжей черепицы крыш, высокие шпили, вонзавшиеся в пронзительно-голубое небо, тысячи окон, в которых дробились рассветные лучи. А на дальнем плане - синяя бухта, стая дельфинов и рыболовы с сачками в руках...

Глава
8
  

     - Обитель мира и безопасности, - проговорил я с надеждой.
     - Скоро увидите, - отозвалась леди Боклер. Она потянулась и впервые за последние четверть часа подняла на меня глаза. - А теперь, мистер Котли, я хотела бы знать, как продвигается мой портрет...
     - Весьма неплохо, - заверил я, хотя по правде отвлекся и работал очень медленно.
     До сих пор я успел только нанести грунт из иссиня-черной, серой и белой красок. Пигменты я развел скипидаром из аптечной банки и нанес тонким слоем на верхнюю половину холста, который тут же впитал состав и высох. Затем я сосредоточился на наброске головы, используя более густую смесь красок - карминной и снова белой; каждую я смешал с воском, растворенным в скипидаре. Далее олифа, желтый лак, еще кармин, еще белая краска, все смешанное с воском; и последним на это загадочное облако (честно говоря, пока что - лицо вообще, но никак не овальное лицо миледи) лег слой льняного масла.
     - Почему вы остановились, мистер Котли?
     - Жду, пока подсохнет краска, - отвечал я, дуя на холст, отчего у меня слегка закружилась голова.
     - А откуда, позвольте спросить, этот неприятный запах?
     - Скипидар. - Я ополоснул кисть в банке, где содержалась эта субстанция, не любимая никем, кроме художников, - Скипидар, воск, бальзамин и канифоль.
     - Вонь от вашей стряпни ужасная. Наверное, портретисту вечно приходится иметь дело с грязью и дурным запахом?
     Увы, подтвердились мои подозрения: миледи оказалась не самой удобной моделью. Большую часть трудностей порождал ее турецкий наряд. Он все время сползал и в таком виде отвлекал мое внимание больше, чем рассказ, а кроме того, лишал силы руку, державшую кисть, так что последняя скакала над холстом, словно регистрируя толчки отдаленного землетрясения. Я слышал истории о том, как покойный мистер Хогарт в своей превосходной Академии на Сент-Мартинз-лейн вел занятия "жизненной школы": джентльмен или леди, получив гинею, сбрасывали платье и позировали на столе, изображая Ахилла или Венеру. Увлекшись повествованием, леди Боклер забывала следить за своим туалетом, и раз или два мне едва не выпали те же преимущества, что и его учащимся, однако в самую последнюю минуту она всегда возвращала рукав и decolletage <Обнажение шеи, плеч (фр.)> на положенное место.
     Однако затруднения, связанные с турецким костюмом, этим не исчерпывались. Я опасался, что передача ультрамариновых складок обойдется мне недешево, так как мистер Миддлтон, торговец красками с Сент-Мартинз-лейн, брал за унцию этого пигмента по пять гиней; даже менее ценная ультрамариновая зола обошлась бы по 25 шиллингов, а самый дешевый пигмент нужного оттенка, сделанный из меди "синий вердитер, как я уже убедился, через месяц из синего становился ярко-зеленым. (К несчастью, экономия на пигментах погубила несколько моих пейзажей - хотя тем большим успехом они пользовались у маленьких Шарпов, для которых Аппер-Баклинг сделался волшебной страной с реками цвета абсента и сочно-зелеными небесами.) Я начал раскаиваться, что слишком легко отступился от мантуанского платья с лилиями, сущей находки для моего кошелька.
     В то же время вопрос о фоне решился проще, чем я ожидал, поскольку моя идея заключалась в том, чтобы окружить миледи темнотой (каковая и в самом деле воцарилась, после того как мадам Шапюи, квартирохозяйка, прежде чем удалиться с устрицами, дынями и многоярусным блюдом, потушила, по распоряжению леди Боклер, часть свечей). Я решил, что, во вкусе мистера Джозефа из Дерби, ограничусь одной свечой - той самой, неверный огонек которой кланялся, приплясывал и вился на пристенном столике, весь во власти сквозняков, проникавших через освинцованные оконные панели. Я вознамерился также наименовать мою картину "Дама при свете свечи с веером, одетая в турецком вкусе". Или, если луна соизволит выйти из-за барочной колокольни Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз и проглянуть сквозь свой туманный покров, то - "Дама при лунном свете", и т. д. Когда я поделился своими планами с леди Боклер, она предложила название "Дама в полночь", чему я воспротивился, поскольку усмотрел в нем побочный смысл, несколько расходящийся с возвышенными моральными принципами, каковым служили мои кисть и карандаш; да и упомянутый ею час, так или иначе, еще не наступил.
     Еще большие затруднения причиняли жесты леди Боклер, когда она, по ходу рассказа, вместо того, чтобы выдерживать заданную величественную позу, начинала изображать то пьяного священника, то возмущенных пилигримов, то выводящего трели Тристано, то убитого Джунтоли (при этом забывая о платье, которое соскальзывало все ниже). Все эти роли она исполняла не хуже любой актрисы из "Друри-Лейн". Она, по-видимому, обладала незаурядным талантом к подражанию и ей ничего не стоило представить кого угодно. В кульминационные моменты повествования леди Боклер становилось совсем уже не до портрета (и не до платья), и мне приходилось просить, чтобы она вернулась в предписанную позицию.
     - Миледи, - часто говорил я, складывая ладони на бедре и поворачивая голову (нескладная имитация нужной позы), - вы забыли?..
     - Простите, простите. Да, да... так о чем это я? Ага...
     Сверх того, каждые десять минут она желала посмотреть портрет и почти так же часто жаловалась (подобно маленьким Шарпам) на затекшую шею или спину. Еще более неуместную помеху представлял черепаховый веер леди Боклер, которым она снова начала обмахиваться: он то и дело заслонял неверный огонек свечи, полностью погружая лицо в тень. Как добиться сходства, если все, что я вижу, - глубокая тень и "Похищение Ганимеда"? Мне уже было понятно, что, как бы я ни старался, добавляя кармин, несколько темных асфальтовых пятен и желтый гуммигут для пламени свечи, сходство перестало мне даваться. Изображение на холсте, пусть неоконченное, едва ли походило на леди, которая передо мной стояла, или, скорее, сидела, или все же стояла, меж тем как руки ее махали как крылья, а костюм все больше соскальзывал с плеч. А если я при таких помехах напишу портрет вроде тех, что имеются в трактате месье Лебрена, подменив изысканно-красивое лицо моей модели головой орла или совы или мордой тигрицы?
     - Пожалуйста, миледи...
     - Ах да, конечно, простите меня. Я совсем забылась. Ну вот... так о чем это я?
     Мне стало казаться, что я существенно облегчил бы свою задачу, если бы вместо непоседливой рассказчицы сосредоточил внимание чуть левее, на гравированном изображении, таком рельефном и таком покорном. Я ведь говорил уже выше, что и поза, и костюм леди Боклер в точности повторяли те, что были изображены на гравюре. И вот, когда миледи несколько раз подряд пропускала мимо ушей мои замечания относительно веера и позы (точнее, упускала из памяти через секунду-другую), я перевел взгляд на картину и, как в доме на Сент-Джеймской площади, задумался о том, кто была эта столь необычная модель. В немногих доступных моему зрению деталях прослеживалось, как будто, сходство в лице между нею и леди Боклер, хотя я мог и ошибаться - поскольку повторялись поза и костюм. Возникали и другие вопросы: к примеру, при каких обстоятельствах сэр Эндимион сделал гравюру, он сам или другой художник исполнил оригинал и что объединяло его, модель картины и леди Боклер. Ответов я не находил, однако в стоявшей на пристенном столике гравюре усмотрел свидетельство того, что миледи действительно являлась родственницей лорда У***, порождением большого и благородного фамильного древа, экзотическим цветком, распустившимся, как я предположил, на одной из его верхних, тонких ветвей, - и эта мысль доставила мне Удовольствие. Портрет дамы из его семейства неминуемо должен был вызывать одобрение лорда У***, а со временем - кто знает? - даже обрести место в фамильной галерее, рядом с круглощекими джентльменами, обладателями кривых сабель и насупленных бровей.
     Я собирался было осведомиться относительно меццо-тинто работы сэра Эндимиона, а также справиться о его таинственном оригинале, но меня остановил внезапно налетевший сквозняк. Он с особо яростным дребезжанием просочился в щели оконного переплета и загасил единственную свечу, оставив нас в темноте более глубокой, чем рассчитывала миледи, когда отдавала распоряжения мадам Шапюи, и чем требовалось для моей работы. В таких условиях было бы в самый раз проверить теорию Пинторпа о свече и обоях, но алые рельефные обои в комнате леди Боклер, к сожалению, погрузились в сплошной мрак. Тьма наступила настолько непроглядная, что я не различал даже собственную поднесенную к лицу руку, не говоря уже о модели, которая как ни в чем не бывало продолжала свой рассказ.
     - Три года, - повествовала она, - три года Тристано провел в conservatorio <Консерватория (ит.)>, прежде чем синьор Пьоцци...
     - Если позволите, миледи, - проговорил я, убедившись, что она и пальцем о палец не ударит, дабы рассеять тьму, - без света мне не написать портрет. Нет ли у вас кремня?
     - Прошу прощения? А! Ну да... Мне кажется, где-то около меня есть свеча, - прозвучал из темноты ее голос - Если вы будете так добры взять огоньку у мадам Шапюи в чулане при кухне...
     - Похоже, мне ее не найти, - пробормотал я в заключение краткой рекогносцировки, после того как оцарапал себе голень о ножку стола и натолкнулся на невидимый стул. Я взвыл от боли, но, поднявшись на ноги, попытался сохранить бодрость духа.
     - Этот стол, - объявил я, потирая себе голень, - убедительно опровергает теорию епископа Беркли, согласно которой esse estpercipi, то есть "существовать - значит быть воспринимаемым". Я не вижу перед собой стола, но, стукнувшись об него ногой, убеждаюсь, что он существует.
     - И еще пример, - произнесла миледи игривым голосом (судя по всему, она не принимала всерьез своеобразные взгляды епископа и его ученика Пинторпа на материальную субстанцию), - восковая свеча. Существует ли она? Я вот знаю, что она где-то здесь...
     Вновь принявшись за поиски, я уронил на пол еще один невидимый предмет, поменьше стола или стула; послышался звон бьющегося стекла.
     - Боже, - воскликнул я в отчаянии, понимая, что это происшествие куда серьезней, чем падение моего пирожка по соседству с башмаком сэра Джеймса Клаттербака. - О Боже! Миледи, умоляю, простите...
     Однако леди Боклер, казалось, не озаботилась потерей неизвестного предмета обстановки; торжествующим голосом она объявила, что свеча нашлась.
     - Ну вот, так я и думала: свеча существует. А теперь, мистер Котли, если вы подойдете сюда, вы сможете убедиться, что существую я.
     Опасаясь невидимых стульев и других препятствий, я ковылял в темноте, а под моими каблуками скрипели осколки и черепки предмета, который я неосторожно смахнул локтем с пристенного столика. Но у окна, где позировала леди Боклер (я мог бы поклясться, что она стояла именно там), ее больше не было.
     - Пожалуйста, миледи, свеча...
     - Сюда, - позвал ее голос, казалось, с другого конца комнаты, - сюда, ближе, мистер Котли.
     Я повернулся и, как собака, пошел на ее голос; вновь у меня под каблуками затрещали обломки, вновь я стукнулся голенью о ножку стола и с криком снова растянулся на его поверхности.
     - Я жду, мистер Котли. - На сей раз голос раздался где-то у двери. - Сюда, мистер Котли. В чем дело? Не можете меня найти? Выходит, ваш епископ все-таки прав: мы существуем, только когда нас кто-то видит? Иного существования нам не дано? Как и весь остальной мир, мы не более чем чьи-то сны и фантазии?
     Я, как вы можете себе представить, не испытывал особой склонности философствовать, тем более что как раз вляпался рукой в свою картину, где асфальтовые пятна еще далеко не высохли.
     - Где вы, миледи? - вопросил я, вытирая руку платком и поглаживая ноющую голень. - Пожалуйста... довольно шуток.
     Едва я выговорил эти слова, как ощутил, что миледи находится рядом, - сквозь вонь скипидара моих ноздрей достиг тонкий аромат одеколона, которым она пользовалась. Еще через мгновение по моей руке скользнул шелк, белизна которого представилась моим глазам как мягкое облако, плывущее в небе ветреной ночью. Но этим мои ощущения не ограничились, поскольку моего живота коснулась невидимая рука, а ухо овеяло легким дыханием. Затем по моей щеке невесомо прошлись губы и - о! - язык, а еще через миг из-за разбитой на фрагменты колокольни Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз выплыл диск луны. Я видел теперь глаза, в нескольких дюймах от моих, и левое плечо: белоснежный выступ, оголенный еще откровеннее, чем прежде.
     - Не бойтесь. Я здесь, мистер Котли. Не бойтесь: я существую.
     - Свеча, - произнес я, а пара глаз приблизилась, выросла, одеколон благоухал, как языческие курения; и глубоко у меня в животе приподняла голову покоившуюся на влажных тяжелых кольцах древняя змея.
     - Скорее, миледи... я должен зажечь свечу. Поторопитесь... пока не высохли мои краски...
     - Три года, - повторила леди Боклер немного погодя, когда я, ковыляя, взобрался обратно по лестнице с огоньком и запалил потухшую свечу. По лицу миледи невозможно было догадаться о недавно происшедшем; она вновь самозабвенно увлеклась рассказом. - Три года - вот сколько Тристано провел в conservatorio, прежде чем синьор Пьоцци счел его сопрано подготовленным для выступления в Королевской капелле, а затем в Театро делле Даме в Риме. А позднее Тристано повезли в маленький городишко... но простите, я забегаю вперед.

Глава
9
  

     Три долгих года Тристано пробуждался каждое утро от медоточивых призывов ангелюса и, натянув стихарь поверх фланелевой детской юбочки, семенил по холодным каменным ступеням вниз, взывать к святым, то и дело получая тычки под ребра от толпы остальных figlioli <Мальчики (ит.)>, то есть учащихся. Три года занятий музыкой: выработка слуха, контрапункт, сочинение, грамота и нотная грамота с мелом у выщербленной cartella <Ученическая доска (ит.)>. Три года скрипки, цимбал, клавесина, гобоя, лютни и фагота. Три года дуэтов и ансамблей, вечерен по субботам, Страстей в Страстную неделю, сбора пожертвований в дни празднеств, изучения Грациани, Каццати, Питони, Вивальди...
     Но прежде всего эти три года он пел - учился владеть самым сложным и прекрасным из музыкальных инструментов: человеческим голосом. Ибо, как объявил ученикам синьор Пьоцци, человеческий голос - инструмент величайший и превосходнейший, образец, которому подражают все прочие. Человек не создает его, а всего лишь более или менее неумело пытается им пользоваться, - это дар, врученный Господом первейшей среди тварей земных, дабы выделить ее из всех прочих.
     - Я хочу, чтобы во время пения, - твердил маэстро figlioli, - вы стремились с благодарностью возносить свои голоса Творцу. Думайте о том, как они парят в воздухе, несомые к Нему на крыльях ангелов.
     Синьор Пьоцци обычно имел в виду и более точный адрес, откуда долженствовали взлетать к небесам на ангельских крылах голоса его лучших учеников, - Королевскую капеллу, например, подмостки Театро Сан Бартоломео или, на худой конец, залы герцогских и княжеских дворцов; тем они являли не только благодарность Творцу, но и вполне осязаемую благодарность самому синьору Пьоцци, скромному регенту, которому, согласно договоренности, причиталось десять дукатов и два карлини за каждое выступление. Ибо маэстро содержал отнюдь не благотворительное заведение: он должен был кормить тридцать с лишним ртов, ремонтировать или покупать заново скрипки и корнеты, платить жалованье работникам и налоги, приобретать свечи и уголь, а кроме того, овес и солому для двух лошадок. В последние годы ему приходилось строго экономить, так как неаполитанские conservatori - Сант Онофрио, Санта Мария ди Лорето, Повери ди Джезу Кристо и прочие - числом едва не сравнялись с театрами, капеллами и аристократами, готовыми выложить по десять дукатов и два карлини за выступление. И это без учета частных преподавателей пения, под чьим крылом подрастали все новые и новые юные таланты. Чтобы покрывать издержки, маэстро был вынужден завести аптекарский огород и - затея не столь прибыльная, но амбициозная - сочинять оперы, каковых пока насчитывалось одиннадцать. Он надеялся, что со временем их поставят в Театро Сан Бартоломео, однако до той поры, пока недалекие импресарио сумеют распознать выдающиеся достоинства этих сочинений, других источников дохода, кроме детских голосов, а также фенхеля и душицы с огорода, не предвиделось.
     Итак, Тристано пел. Три года под придирчивым руководством синьора Пьоцци - его резкие окрики и взмахи дирижерской палочки, истерики и выговоры, его лицо (с годами оно все более напоминало жирненький поросячий окорок), багровевшее, когда он подвергал сомнению музыкальные способности какого-нибудь заплаканного сироты или грозил еще одному изгнанием из школы. Три года Тристано разучивал трели, рулады, портаменто, арпеджио, gorgheggi <Горловые трели (ит.)>, passaggi <Пассажи (ит.)>, messa di voce <Вокальное упражнение, состоящее в постепенном усилении и ослаблении голоса на одной и той же ноте (ит.)> от начала и до конца. Gorgheggi? Jo есть трепетание голоса - волшебные звуки серебряных молоточков, которые ударяют по пульсирующим миндалинам. Passagi? Смена регистра, постепенный подъем голоса до высот фальцета, головокружительных, затянутых паутиной пиков, куда редко кто-либо досягает. Messa di voce - от пианиссимо к фортиссимо и обратно на одном вдохе. Итак, три года он учился извлекать эхо из резонаторов (полостей) в собственной голове: dans к masque <В маске (фр.)>, как говорят французы. Упражнял небо, язык, щеки, губы, легкие; учился задерживать дыхание на шестьдесят, семьдесят, восемьдесят счетов; пел ариетты перед зеркалом в полный рост, набрав под язык гальки, раздувая щеки...
     Тяжкий труд? Да, да - но много было и другой, совсем непохожей на эту работы: орудовать щеткой, наводить глянец, подметать, чистить овощи, крошить, пропалывать... и так до последнего ангелюса когда он возвращался в крохотную комнатку (на пятерых мальчиков), где горела масляная лампа. Ибо синьор Пьоцци требовал, чтобы его маленькие подопечные отрабатывали свое содержание либо в conservatorio, либо на сцене. Голосами они были подобны ангелам, но во всем прочем оставались простыми смертными: нуждались в хлебе насущном и крыше над головой, замусоливали грязными пальцами лютни и балюстрады, следили мокрой обувью в коридорах и музыкальных комнатах.
     Поручение следовало за поручением: натаскать, к примеру, воды из колодца на площади или принести из подвала корзины с углем. Подмести двор и у porte-cochere <Ворота (фр.)>, увертываясь от колотушек здешних обитателей - нищих. Под низко нависшими кухонными балками разливать по бутылкам желе, крошить петрушку, портулак, цуккини, анчоусы; нарезать груши и лимоны, раскрывать устрицы. Сворачивать головы цыплятам, чистить скатов, мерлангов, камбалу, форель. Пропалывать огород и грузить навоз на тележку. А потом выбивать коврики, стирать и гладить одежду и постельное белье; канифолить смычки, полировать марлей столики, зеркала и cassoni <Лари для муки (ит.)>, а также потиры, колки и лоснящиеся бока виолончелей, мандолин, золотых корнетов, клавикордов и тромбонов, на выпуклых и вогнутых поверхностях которых сменяли друг друга причудливо искаженные образы музыкальной комнаты. Покончив с этим, приходилось браться за более тяжелую уборку: скрести и начищать полы, ступени, окна, ночные горшки, плиты прихожей, железную решетку перед домом, часы, серебро, фарфор, кубки и деревянные ложки, медные принадлежности в капелле, графины и медные горшки, которые маячили сквозь пар в чулане для мытья посуды при кухне, подвешенные на крючках рядом с чесноком и сушеными смоквами.
     Что еще сохранилось у него в памяти с тех лет? Разумеется, его сотоварищи: их шалости, болтовня, запах, вши, их жадность до удовольствий, прыщавые мордочки и такие же зады, но прежде всего - их постоянное и бесконечное присутствие, от которого негде было спрятаться. Тристано спал, пробуждался, утолял голод, молился, пел, смеялся, плакал, мылся, даже справлял нужду в компании этих незаконных отпрысков и сирот, собранных со всего королевства, а то и из более отдаленных краев - из безвестных королевств, герцогств и крохотных княжеств, дороги, фермы и деревни которых были теперь так же покинуты, далеки и недоступны воображению, как его прежние родные места. Джироламо, Марко, Пьетро, Даниеле, Джоаккино, Джузеппе Мария, маленький бездельник Фаринелло... Что сталось с ними со всеми? Несмотря на вынужденное тесное общение, он, покинув conservatorio, вскоре забыл имена и лица, планы и надежды большинства из них.
     Всех, кроме одного - большого Шипио. В школе хватало неприятностей: суровый режим, сквозняки, проникавшие через окна, тонкие одеяла и холодные ночи, бесконечная возня с метлой, вилами, ведрами - но хуже всего был, конечно, Шипио, или Пьоццино, как его обычно именовали из уважения к маэстро.
     Итак, три года рядом с Пьоццино - это было самое худшее.
     Может, вы слышали о Пьоццино: он пел как-то на английской сцене? Нет? Тогда не помешает кое-что пояснить. Еще не видев Пьоццино и не слышав его прославленного голоса, Тристано немало узнал об этом юном сопрано от других учеников. Шипио удостоился лучшего жилья, чем большинство его собратьев: теплой комнаты с отдельной лестницей и видом на мощенную плитами площадь, а кроме того, ему прислуживала горничная. В качестве особой милости он был освобожден от самых черных работ в кухне и чулане для мытья посуды. Согласно еще одному правилу, Шипио обычно не вставал по утрам к молитве; а еще его, пустившегося в тайные приключения, частенько не заставал дома вечерний ангелюс, и старый привратник, который на закате запирал ворота, должен был покидать свою мрачную комнатку, заслышав раздраженные окрики и проклятия юного виртуоза.
     Сами по себе эти привилегии не задевали других учеников. Верно, Шипио вызывал у них глубокую ненависть - кое-кто из детей охотно бы его убил, недоставало только храбрости и удобного случая, - но объяснялась она отнюдь не тем, что ему не приходилось по утрам опорожнять горшки или коленопреклоненно возносить молитвы. Ненависть эта порождалась страхом, а вернее - ужасом. Поскольку приключений Шипио искал не только за воротами школы, но, не реже, и в ее стенах. Среди многого прочего ему, по-видимому, разрешалось подвергать своих соучеников разнообразным жестоким пыткам. Были среди последних и словесные, относительно безобидные (передразнивание дефектов речи или Диалекта, сочинение позорных сплетен), и более изощренные, причинявшие не только душевные, но и телесные муки. Он запускал в постель или под стихарь зазевавшегося мальчугана ядовитых пауков; Других, не столь опасных насекомых он имел обыкновение запихивать в рот своей извивающейся жертвы, слишком слабой, чтобы вырваться, предварительно зажав ей нос. Кого-то он запирал на ночь в погребе, где особенно любил развлекаться, в компании с другими, добровольными узниками: десятком или двумя крыс. Малолеток он уговаривал, бывало, посулив им несколько скудо (разумеется, обещанных денег никто из них не дождался), поцеловать в морду крысу или ящерицу (животное частенько кусало их в ответ) или затеять под лестницей гладиаторское сражение, результатом которого становились расквашенные носы и расцарапанные лица. Чтобы ублажить эксцентричные вкусы Шипио, не всегда хватало крови и слез его малолетних собратьев, и тогда он брался за низших представителей природы, которых в изобилии содержал в темных и сырых уголках школы. Его большая и удобная комната превращалась в запятнанный кровью анатомический театр, куда любопытные ученики допускались за умеренную плату на вечерний сеанс. Он отрывал одну за другой ножки у лягушки или ящерицы и скармливал их толстой черной гадюке, которую держал в чулане для сушки белья, а затем, наскучив мучениями покалеченного животного, отправлял следом и его самого. Временами он обращал мысли к юриспруденции, и комната становилась залом суда. Не реже чем раз в две недели туда доставлялась из темного гнездышка в погребе очередная крыса, чтобы держать ответ по какому-нибудь причудливому обвинению, неизменно признавалась виновной и приговаривалась (Шипио любил воздавать по справедливости) к удушению в закупоренной бутылке (казнь иной раз длилась добрых полмесяца или больше), к виселице, к скармливанию все той же ненасытной гадюке или к приему нескольких капель дурно пахнущей жидкости, которая, как уверял Шипио, являлась ядом, приготовленным по рецепту инквизиторов. Так или иначе, крыса заваливалась набок, начинала сучить ножками и отправлялась на тот свет в мучительных корчах, как заправский еретик.
     Как жертвам, так и испуганным свидетелям не было никакого смысла взывать к власти в лице синьора Пьоцци: он хоть и любил обрушивать на головы учащихся гневные проклятия, но Шипио не наказывал никогда. Он был глух ко всяким обвинениям в адрес мальчика. Не имевший потомства, он относился к Шипио как к сыну, а кроме того, видел в нем обильный источник дохода, будущую поддержку на старости лет. Разговорившись (с ним это случалось редко), синьор Пьоцци обыкновенно предрекал, что через несколько лет Пьоццино начнет зарабатывать свыше трех тысяч дукатов в год - и, конечно же, вспомнит о своем старом учителе. И уж тогда все одиннадцать опер увидят свет рампы!
     Однако синьор Пьоцци не знал о Шипио того, что знали другие ученики. Маленький негодяй часто разглагольствовал о том, что расстался бы с жирным уродом хоть сейчас, если бы не контракт, который сдуру подписал при поступлении в школу; но едва истечет срок проклятого контракта - только его здесь и видели!
     - И выброшу вас, гаденышей, из головы, - неизменно добавлял он в конце, причем слушателей такая перспектива не особенно огорчала.
     Тристано встретил это маленькое чудовище на второй или третий день после своего приезда, а новоприбывшие ученики бывали особенно беззащитны перед его жестокими выходками.
     - Деревенщина! - припечатал он Тристано, увидев его впервые после утрени. Шипио стоял на каменной лестнице. Вместо знаменитого сопрано, чаровавшего недавно собрание верующих в храме Мадонны ди Лорето в Риме, Тристано услышал безобразный визг:
     - Дубина стоеросовая! Не вздумай наследить своими погаными лапами на моей лестнице!
     Эта ругань могла продолжаться бесконечно (Тристано будто бы вступает в любовные сношения с козлиным племенем, а его мать всячески ублажает извращенные запросы турецких солдат в борделе Апулии), но тут у подножия лестницы началась суматоха. Круглолицый органист, почти такой же толстый, как синьор Пьоцци, бегом нес вверх по ступеням одного из figlioli, мальчика по имени Кончетто. Тот был бледен и напуган, нижняя часть живота и правое бедро были залиты кровью.
     - Идиоты! - вопил где-то внизу синьор Пьоцци. - Какого черта было так быстро отсылать его назад? В последний раз! Идиоты! В последний раз, я говорю!
     Шипио отступил, пропуская органиста, и по его лицу скользнула ухмылка.
     - Кончетто, - крикнул он вслед мальчику, скаля зубы на манер ящерицы, - ты скоро поправишься! Правда, Джулия?
     Рядом с ним на лестнице появилась горничная. Эта девчушка лет пятнадцати, вместе со многими figlioli, была предана Шипио, как бы дурно он с ней ни обходился. Собственно, у него не было более верной сторонницы: она часто бывала в комнате Шипио, да и его самого неоднократно видели на узкой лестнице, которая вела в ее крохотную чердачную каморку.
     Джулия хихикнула в знак согласия, а затем они оба направились наверх (Шипио похлопывал по вихлявшемуся заду девушки). Еще некоторое время звучали смешки и шарканье ног, потом где-то в верхнем этаже тяжело хлопнула дверь.
     Пострадавшего мальчика внесли в комнату, которую Тристано делил с еще четырьмя соучениками, и уложили на шестой тюфяк; дышал он неровно, со стонами. Здесь он пролежал почти двое суток, с присвистом хлебая холодный суп, который приносила ему из кухни ухмылявшаяся Джулия; время от времени его навещал тощий медик, мрачная физиономия которого выдавала привычку иметь дело с несчастьями, и щупал пульс. Во время одного из таких визитов, когда в комнате появился синьор Пьоцци (и сделалось темно, потому что он заслонил собой свечу), Тристано был изгнан наружу и, подслушивая у полуоткрытой двери, различил серьезный голос медика: очень щекотливые обстоятельства... доктор в Болонье... полная потеря... церковные законы... увечье... настоящий скандал... конечно, понимаю... нелегкий компромисс....
     На третий день Кончетто поднялся с тюфяка на звуки ангелюса и, опираясь на плечо Тристано, похромал вниз читать молитвы. Его внезапное появление в капелле вызвало немало взглядов украдкой; мальчики толкали друг друга локтем в бок, некоторые ухмылялись, но двое или трое, стоя на коленях, напряженно выпрямились, словно беда, постигшая мальчугана, грозила и им.
     Бесцветный мальчик с белесыми кудрями и розовыми кроличьими глазами, Кончетто болезненно морщился на солнце. Видя его бледность, Тристано решил, что либо беда выпила у него всю кровь, либо в отдаленном герцогстве, где он родился (и, по слухам, состоял под покровительством герцога), никогда не светит солнце. С того дня он стал носить черное платье, резко выделявшее его в толпе других мальчиков, неотличимых в своих белых платьях, красных поясах и турецких беретах. Шипио тоже носил черное, но только когда ему вздумается, то есть не часто, обычно же он ублажал свой вкус голубым бархатным кафтаном, вышитым золотой нитью, или алой мантией с короткими штанами того же цвета - предполагалось, что это дары его почитателей за пределами школы.
     В черном ходило еще несколько мальчиков - человек, наверное, семь. Им, как и Шипио, полагались довольно просторные комнаты в верхнем этаже, в большем количестве постельное белье и лучшего качества еда. Их тоже не заставляли скрести, нарезать и драить. Но это была пиррова победа: несмотря на относительно зрелые годы (на год-два старше других мальчиков) и таинственное сродство с Шипио, мальчики в черном принадлежали к числу его излюбленных жертв. Стоило синьору Пьоцци повернуться спиной, как другие ученики принимались изводить их проказами и насмешками, по большей части позаимствованными из репертуара Шипио; раз в полмесяца, а то и в неделю, кого-нибудь из этих бедняг хватались на утренней службе и освобождали затем из подвала: дрожащие, в крысиных укусах, они рыдали и размазывали по щекам слезы и сопли. Случалось изредка, что кто-то из них исчезал бесследно. Тристано относил это за счет самых изощренных проделок Шипио, однако синьор Пьоцци неизменно выводил в тисненном золотом свитке напротив их имен: se n'e fuggito - сбежал.
     Если Тристано надеялся, деля комнату с одним из представителей этого трагического братства, проникнуть в его секреты, его постигло разочарование. Уже на четвертый день Кончетто с вещами отправили наверх, наслаждаться маленькими радостями, связанными с его новым положением. Тристано выбросил бы его из головы окончательно, если бы через два года не случилось происшествие, на несколько дней нарушившее строгий распорядок школьной жизни.
     - Однако о нем поговорим в другой раз, - произнесла миледи. - Час уже поздний, да и вы, вероятно, утомились. Нет? Дорогой мистер Котли, я очень ценю ваше общество. Однако мне не терпится взглянуть, как продвигается ваша работа, а кроме того, мадам Шапюи, как я вижу, принесла нам блюдо клубники. - (Добрая женщина как раз вошла в комнату и выглядывала из-за моего левого плеча, бросая тень на холст). - Что, если мы встретимся на третий день и я продолжу историю Тристано?
     Через двадцать минут, когда я спускался по узкой лестнице в сопровождении юной дочери мадам Шапюи, которая грациозно освещала путь свечой, мне на секунду преградила дорогу компания из двух джентльменов и леди, сидевших на корточках на лестничной площадке. Вполне прилично одетые - в бархатные накидки и чистые белые шарфы, - но с лицами самыми неприглядными, они сквозь красные от пьянства веки (чем объяснялись, вероятно, их скорченные позы) смерили меня подозрительными взглядами. Пока я, вжимаясь в стену, пробирался мимо, дама (потрепанная, с нездоровым лицом и копной сальных локонов, падавших на спину) с трудом вздернула на ноги одного из джентльменов и благодаря своему преимуществу в весе увлекла его через прикрытый занавеской дверной проем, приговаривая на ходу:
     - Ну, что вы принесли мне сегодня, мистер Маккуортерз? А? Что вы принесли сегодня своей Бетти?
     Джентльмен, оставшийся на ступенях, снова бросил на меня косой взгляд и вопросил тоном требовательным и неуместно-фамильярным:
     - А не найдется ли здесь чего-нибудь позабористей?
     - Туда, мистер Локарт, - отвечала моя юная спутница, Эсмеральда, указывая на боковую дверь. - Сами, небось, знаете, - подмигнула она.
     На улице, еще более неприглядной в темноте, чем при дневном свете, я пожалел леди Боклер, вынужденную жительствовать бок о бок с такими хамами. Однако мне пришло в голову, что, быть может, они ей незнакомы, поскольку в большом городе имена и лица даже ближайших соседей могут оставаться для нас тайной, белым пятном.

Глава
10
  

     Следующий день выдался хуже и скучнее некуда. Северный ветер гонял по улицам струи холодного дождя, грозя сорвать с петель Самсона и Далилу, которые бешено дергались и скрипели под его порывами. Убедившись в бесплодности этих атак, гиперборей закружился в каминной трубе, загасил огонь, который я развел к завтраку, и обильно осыпал комнату черной золой. Тем временем дождь молотил по черепицам крыши, словно пальцы нетерпеливого гиганта, раздумывавшего, что бы такое со мной сотворить.
     Однако мелкие напасти, вроде холодного пудинга, погасшего очага, скованной холодом, словно Нова Зембла (ветер пробрался в окна, а вскоре и дождь проник сквозь крышу), комнаты, не шли ни в какое сравнение с необходимостью торопиться на улицу. В то утро по Хеймаркет и окрестностям носились грязные воды, похожие на мутный Ганг и его стремительные притоки; волна за волной омывали двери лавок и башмаки тех смельчаков или простофиль, которые отважились отдать себя в этот день на волю стихии. Непогода не пощадила даже заведение "Жюля Реньо, изготовителя париков"; как ни трудились двое вооруженных метлами подмастерьев, река вздувалась и пенилась у самой двери, и лакеи в месяцеобразных треуголках вынуждены были, зажав под мышкой хозяйскую картонку с париком, по которой колотили капли дождя, прокладывать себе путь к лавке на цыпочках; меж тем оставленные у обочины лошади перебирали копытами в грязи и пускали из ноздрей пар.
     В путешествии по этим мрачным потокам меня сопровождал мой собственный - условно говоря - слуга, Джеремая Шарп (ему в прошлом месяце исполнилось десять), который нес под мышкой не картонку, а сафьяновую сумку, где содержалась коллекция моих набросков: пастельные портреты мистера Натчбулла в позе умирающего генерала Вулфа, в казацком платье, в виде нагого гладиатора, готового к битве, а также один или два акварельных (благодаря чему небеса сохранили свой законный голубой цвет) пейзажа с холмами вблизи Аппер-Баклинга; еще изображения наиболее покладистых клиентов мистера Шарпа, выполненные углем, и даже вчерашняя "Дама при свете свечи", к сожалению, незаконченная и поэтому неопознаваемая, но все же, как мне думалось, выполненная не без искры таланта. Иными словами, работы, с помощью которых я надеялся произвести впечатление на сэра Эндимиона.
     Чтобы составить мне компанию, Джеремая собственной властью освободил себя в тот день от своих обычных утренних обязанностей: подмести пол и порог отцовской лавки; я был избран кумиром всеми семью малолетними Шарпами, которые оспаривали друг у друга место рядом со мной на церковной скамье или за обеденным столом, а уж за честь нести мою коробку с красками или альбом разыгрывались иной раз настоящие битвы, однако юный Джеремая превосходил всех трогательным усердием. Более чем кто-либо, он высоко оценил мой талант и предстоящие успехи, а потому не видел для себя лучшего будущего, чем в качестве слуги сопровождать меня в путешествиях по европейским столицам. Подметая пудру в отцовской лавке, выдергивая волосы из гребней, выливая в канаву ведра с хлоркой, Джеремая утешал себя воображаемой идиллией: как он бреет меня по утрам, чистит мою одежду, готовит краски и кисти, устанавливает мольберт, читает мне в часы отдыха стихи, отвечает на письма, разбирается со счетами, допускает ко мне желательных посетителей и преграждает доступ нежелательным, улаживает неприятности с ревнивыми мужьями и брошенными любовницами и окружает меня заботой, когда я нездоров или не в настроении. Прежде скромные амбиции Джеремаи вызывали у меня добродушную усмешку (другим, увы, они казались нелепой ставкой на неверную карту), но в то утро, наблюдая, как он шагает впереди, прокладывая мне дорогу через густую грязь, как, вооруженный соломенной шляпой, старается укрыть меня своим крохотным телом от жестокого ветра и дождя, я ощутил в сердце укол, поскольку, проснувшись накануне ночью от скрипа вывески, я и сам принялся воображать себя в подобной же роли при сэре Эндимионе Старкере.
     Недели две назад, доказывая свою полезность, Джеремая клялся сопровождать меня повсюду, куда позовет меня мой гений, - "от Фробишер-Бей до Тимбукту", - и вот в то бурное утро его верность впервые подверглась испытанию, хотя путешествие я планировал не столь уж далекое, всего лишь до Сент-Олбанз-стрит, то есть до апартаментов сэра Эндимиона, которому снова вознамерился засвидетельствовать свое почтение. Как бы то ни было, в то злополучное утро наше со слугой странствие затянулось и довело нас до самого Чизуика, и стучаться мне пришлось не в одну, а в три двери. Намечая в мечтах, что он будет делать на службе, Джеремая не упомянул обязанность стучать в дверь. Однако ее я полагал для своего слуги первейшей, потому что, казалось, вся моя жизнь в Лондоне, как вехами, была отмечена дверными молотками, которые я безуспешно пускал в ход, пытаясь получить доступ в места для избранных, по той или иной причине для меня запретные.
     Итак, первой на моем пути была дверь на Сент-Олбанз-стрит. Джеремая подобрался к ней на цыпочках и галантным жестом пригласил меня последовать за ним, остерегаясь, однако, клякс рвоты на каменных плитах и желтых брызг у сточной канавы, где недавно навалила кучу навоза ломовая лошадь.
     - Никого нет дома, мистер Котли, - заметил Джеремая, прижавшись носом к бутылочному стеклу в окошке сбоку, как накануне поступил и я. - Не пойти ли нам на Пэлл-Мэлл? Он как пить дать на Пэлл-Мэлл, мистер Котли.
     - Погоди минутку, - отозвался я, припоминая, каким образом успел сегодня утром выболтать мальчику свои планы. - Одну минутку, Джеремая.
     Я заглянул за угол дома, который в дождливую погоду, когда с крыши падали капли, черепица стучала, а в трубах завывал ветер, представлялся еще худшей дырой, чем прежде. Тем не менее трупик грызуна, валявшийся накануне у дверей, исчез, смытый, несомненно, ливнем. Тележка тоже исчезла, и тут дождь был ни при чем - а значит, ее забрал хозяин.
     Защищаясь ладонью от струй, я поднял голову. Окно, где показывалась вчера хмурая бледная леди, было темным, створки закрыты, занавески задернуты.
     - Дверной молоток, Джеремая.
     - Здесь нет молотка, мистер Котли. - Джеремая указал на вонючую кучу навоза, где валялась эта принадлежность, треснувшая вчера у меня в руке. - Он сломан, сэр.
     - Тогда стукни в дверь как следует.
     Джеремая ударил в дверь своим маленьким кулачком; звук едва был слышен даже мне, стоявшему в двух футах, что уж говорить о тех, кто находился двумя этажами выше; мне он представлялся ничтожным эхом, затерявшимся в огромном и шумном мире.
     - Сильней, Джеремая! - распорядился я, когда на призыв не последовало ответа.
     - Там кто-то есть, мистер Котли.
     Да, в одном из верхних окон слышались голоса, а вернее крики; в споре участвовало двое: джентльмен кричал, а леди всхлипывала.
     - Ты что-нибудь слышишь, Джеремая? Что они говорят?
     Мой лакей отряхнул свою соломенную шляпу и снова стукнул в дверь. Отклика не было, прошла еще минута, и, когда Джеремая постучал в третий раз, голоса смолкли или, во всяком случае, сделались неслышными. Однако прежде я различил как будто слова джентльмена, обращенные к его рыдающей собеседнице: "шлюха" и "уличная девка", хотя я, конечно, мог неверно их разобрать, потому что именно в те мгновения ветер завыл в трубах и задребезжала черепица. И тем более не было у меня оснований утверждать, что ругань изрыгал сэр Эндимион, а рыдала в ответ хорошенькая женщина, которая накануне швырнула мне в голову миниатюру.
     Сдавшись на уговоры, Джеремая в четвертый раз нерешительно стукнул костяшками пальцев по двери, однако новая попытка вызвать обитателей лучшего результата не принесла, поэтому я развернулся на потрескавшихся плитах мостовой и направил свои стопы далее.
     - Идем, Джеремая, - распорядился я, стараясь придать своему голосу бодрую тональность. - Раз так, отправляемся на Пэлл-Мэлл.
     - Слушаюсь, мистер Котли.
     Мой юный лакей успел уже промокнуть до нитки; его худенькие плечики тряслись, зубы выбивали дробь, а вдобавок наверняка болели костяшки пальцев. Хуже того, несколько раз его соломенная шляпа, подхваченная ветром, слетала с головы в самую хлябь, откуда он ее извлекал, выжимал и нахлобучивал на самые уши, чтобы через минуту потерять снова. Его упорство вызывало смех, но одновременно и восхищение; то же самое, наверное, подумали вы, можно сказать и о моей привычке настойчиво взывать к запертым дверям.
     - Слушаюсь, мистер Котли, - повторил Джеремая, меж тем как мы двинулись на юг, к таверне "Резной балкон" и к Пэлл-Мэлл, где, хотя уже полностью рассвело, все еще горели стеклянные фонари. Как прежде, Джеремая прикрывал меня от ветра, прокладывая маршрут меж коварных скопищ грязи и дымящихся лошадиных яблок. Думаю, двадцать минут назад перспектива ступить на Пэлл-Мэлл - и поступить ко мне на службу - представлялась ему куда более радужной.
     Вторая дверь, массивней первой. Мы переправились через Пэлл-Мэлл в самой узкой точке, близ Маркет-лейн, и оказались на ее южной стороне. Здание, к которому мы повернули, разочаровывало как своими размерами, так и видом (прежде здесь был магазин гравюр и эстампов). Я погляделся в круглый дверной молоток из меди, интересуясь состоянием своего парика, который сочился влагой и, как я опасался, начал испускать запах того самого животного, чей облагороженный искусством хвост послужил ему основой. Все усилия Джеремаи пропали даром: мои штаны насквозь промокли, чулки покрылись брызгами, а о существовании башмаков можно было только догадываться, поскольку, как я ни тер их железным скребком, слишком уж много на них налипло вязкой грязи и нечистот. Под прикрытием портика я снял шляпу и, пока Джеремая ее выжимал, обтер себе лицо извлеченным из кармана платком, который оказался не суше прочей моей экипировки и вдобавок испачкал мне нос асфальтом (пятна остались со вчерашнего вечера). В какое состояние пришли "Дама при свете свечи" и этюды с мистером Натчбуллом - о том я боялся и подумать.
     - Будьте здоровы, - рассеянно прошептал Джеремая, когда я чихнул в мокрый платок. Он постарался покрасивее завязать красную ленту, которую я нацепил на свой парик, но сомневаюсь, что это сделало мой облик притягательным. Обозрев в дверном молотке свою курчавую голову и нос в пятнах асфальта, я возжелал побыстрее ретироваться к себе на квартиру. Так бы я и поступил, если бы не Джеремая, который, заметив, что я дрогнул, схватил молоток и злобно ударил четыре раза по дверной дощечке. Последовавшего отклика никто из нас не ожидал.
     - Уроки уже начались, - произнес джентльмен, сперва приоткрывший дверь, а затем распахнувший ее пошире, настолько, чтобы впустить нас, но оставить за порогом ветер и дождь. - Входите быстрей - ну, шевелитесь, шевелитесь...
     Мы с Джеремаей переглянулись, и я уже собирался объяснить, зачем пришел, но джентльмен (в руке у него была слуховая трубка) поманил нас внутрь, а затем указал трубкой в глубь коридора.
     - Простите, сэр, - начал я, словно бы хлопок двери высвободил слова, застрявшие у меня в глотку - я ищу сэра Эндимиона Старкера, будьте добры...
     - Торопитесь, торопитесь, - громко скомандовал джентльмен, игнорируя мою попытку объясниться. Поскольку трубку он использовал как указку, а не по прямому назначению, то, думаю, не различил ни единого звука. Я попробовал заговорить громче, но он, положив одну ладонь на спину Джеремаи, а другую - на мою, силой впихнул нас в коридор.
     - Ступайте, - проговорил он, - вы и так уже на целый час опоздали. - Напутствовав нас новым толчком, он исчез за дубовой дверью в коридоре.
     Мы с Джеремаей вновь посмотрели друг на друга, и он робко пробормотал, что нам, наверное, лучше уйти, ибо "ясное дело, этот джентльмен нас с кем-то спутал", но тем временем я перевел взгляд с лица моего юного лакея на Диану, которая, под самым потолком большой комнаты, где мы проходили, разоружала Купидона, и на Юнону - поблизости, в такой же золоченой раме, - готовившуюся принять от Венеры ее пояс.
     - Выставочный зал, - заметил я и принялся рассматривать исход из Рима сурового Регула, а также новые и новые изображения Венеры, висевшие на стенах и прислоненные к плинтусу: богиня указывала путь Энею, оплакивала Адониса, покоряла Марса, вскармливала младенца Купидона, а также, полуобнаженная, с грудью, едва прикрытой густыми распущенными кудрями, отдыхала на морских волнах. Имелся там и обезумевший от горя Ахилл с иссиня-бледным телом Патрокла, несколько портретов королей и королев в полный рост, Достойные Особы воинского звания - на головах треуголки, грудь в вышивке и орденских лентах, картины римской campagna <Равнина (ит.)> и руины Колизея; все это было заключено в золоченые рамы и почти полностью заслоняло синий бархат стен.
     Я мог бы вечно стоять и глазеть, но заметил наверху особенную Венеру - тоньше и красивей остальных, с белым жалобным лицом и копной желтоватых волос, напомнивших мне миниатюру, которую я сегодня утром бережно поместил в карманчик для часов и не единожды нащупывал во время путешествия.
     - Мистер Котли, - заговорил Джеремая, которого, в отличие от меня, ничуть не поразило изобилие чудес Выставочного зала. - Мне кажется, сэр, нам пора. Пожалуйста, мистер Котли, а то нас кто-нибудь застукает.
     Однако нас уже застукали: в середине зала выстроилась группа мальчиков, иные не старше Джеремаи (он как раз начал тянуть меня за рукав); все они были задрапированы в рабочие халаты и, кто с альбомом, кто с мольбертом, тщательно копировали Венер и Ахиллеса. Один или двое, менее старательные, застыв над незаконченным эскизом, пожирали нас глазами.
     - Я разыскиваю сэра Эндимиона Старкера, - произнес я важным голосом: таким мой отец обращался к пастве или разговаривал с рыбными торговцами на рынке в Шрусбери. - Не скажете ли, господа, здесь ли он сегодня?
     Один из старших учащихся (каковыми я счел этих юношей) поднял кисть, пропитанную изрядным количеством прекраснейшего ультрамарина из лавки мистера Миддлтона (именно этого цвета платье облекало ту Венеру, которую он воспроизводил), и указал - а скорее ткнул - ею в сторону еще одной двери.
     - Поищите в зале слепков, - произнес он, вновь прикладываясь ультрамариновой кистью к сияющим складкам облачения Венеры.
     В зале слепков я застал приблизительно такую же обстановку, что и в выставочном зале. (Джеремая, клявшийся сопровождать меня на Тимбукту, перед последней дверью струхнул и теперь, по-видимому, мок снаружи под дождем.) Здесь тоже несколько мальчиков делали наброски на бумаге или холсте, но натурой на сей раз служили дюжина или около того мраморных фигур, расположенных вокруг: метатели швыряли диск, флейтисты сопровождали игру прыжком через бревно, воины потрясали мечами и щитами или попирали ногой шею поверженного врага, а более мирные персонажи обхаживали нагих юных дев. Имелись и Венеры: одна стыдливо прикрывала руками и распущенными волосами живот, другая, не столь озабоченная приличиями, стояла, приложив к уху раковину и выставив напоказ обнаженную грудь, в то время как сзади к ней подкрадывалась бородатая фигура с тритоном.
     И тут ко мне, как соглядатай к Венере, подкрался сзади учитель рисования, который надзирал за молча трудившимися учениками. Если его сотоварищ у двери не вполне владел слухом, то ему, как ни странно, недоставало иного качества, при его профессии самого необходимого, то есть остроты зрения; он неуверенно вгляделся в мое лицо и, непринужденно именуя меня Спенсером, проворчал:
     - Вечно ты опаздываешь, Спенсер. Урок уже час как идет. Ступай на место, юноша - ну, шевелись же.
     - Слушаюсь, сэр.
     Приняв на себя роль нерадивого ученика, я сел на пол, извлек из сумки промокший портрет мистера Натчбулла и стал добавлять к его членам мускулы, а к простертой руке пририсовывать диск.
     - Если тебе никак не добраться в назначенный час даже до Пэлл-Мэлл, - не унимался учитель, - то о Чизуике и говорить нечего. А сэр Эндимион не то что я - от него спуску не жди. Так что если не хочешь завтра опоздать, выходи из дома затемно. Помни: урок назначен на десять. Будете писать драпировки.
     - Простите, сэр, а где это? - взмолился я. - Я ведь вечно все забываю, вы знаете...
     Возможно, меня кольнула совесть, когда я чернил и без того не лучшую репутацию бедняги, однако когда я, с адресом в кармане, выскочил после окончания урока под дождь, я думал отнюдь не о Спенсере - кто бы он ни был - и даже не о Джеремае, который преданно ждал меня под портиком, дрожа всем телом и подскакивая, как квакер; нет, я думал о сэре Эндимионе, а иными словами - о самом себе.

Глава
11
  

     А за третьей дверью я обнаружил много позже сэра Эндимиона Старкера или, точнее, леди Манрезу, а уж за ней сэра Эндимиона.
     Чизуик - это вам не Тимбукту и не Фробишер-Бей, и пути до него - лиги две, не больше, и все же странствовали мы долго и не без приключений, хотя к тому времени, когда мы миновали заставу у Гайд-Парк-Корнер и свернули на гравиевую дорогу к Найтсбриджу, дождь наконец прекратился. Мы уже успели обрасти компанией, поскольку в конце Тайберн-лейн встретили двух джентльменов, также пеших, которые направлялись к Кенсингтону и выразили желание стать нашими спутниками.
     - В таких путешествиях чем больше вокруг народу, тем целее будешь, - пояснил один из наших новых знакомых, назвавшийся мистером Браунриггом. Он отличался сердечными манерами и недурной экипировкой: кафтан из серебряной парчи, шелковый камзол с кружевной отделкой, трость с костяным набалдашником. Беглое физиогномическое чтение его глаз и бровей показало, что он человек смелый и честный, преданный друг и щедрый благотворитель. В том, что заключение было точным, я вскоре убедился, поскольку по пути он объяснил, что разбой на этой дороге - привычное дело и потому в конце Тайберн-лейн через равные промежутки времени звучит обычно колокол, который созывает в кучу желающих попасть в Кенсингтон; но этим утром колокола что-то не слышно, вот они с мистером О'Лири и взяли на себя задачу сколотить компанию ради безопасности всех участников.
     - Денек сегодня выдался прямо-таки на радость разбойникам, - заметил мистер О'Лири, указывая на раскисшую дорогу впереди и на карету, которая, вся в грязи, с трудом одолевала остаток пути до мощенной камнем Пиккадилли. - Такой грязи, как на Найтсбриджской заставе, не найти во всем королевстве, она гуще заварного пудинга, а грабителям как раз этого и надо.
     - Увы, посягнуть могут на любого, - весело продолжил мистер Браунригг приятным музыкальным голосом, - не так давно сам покойный король Георг именно на этом отрезке тракта лишился часов и кошелька.
     - А там, взгляните, лежат Пять Полей, - развил тему мистер О'Лири. Это был ирландец, довольно хорошо одетый и приятный в обращении. Пятнистой тростью он указывал на открытые луга слева от нас. Вдали слабо дымилась сушильная печь, за дымовой завесой туманно вырисовывалась неуклюжая громада Лок-Хоспитал. - Дня не проходит, чтобы у какого-нибудь растяпы не сорвали тут шляпу, парик, а то и шпагу с кошельком в придачу. - Внезапно он понизил голос, словно опасаясь посторонних ушей (которых, впрочем, поблизости не было). - Не далее как этой весной, - приглушенно проговорил он, - в двух шагах отсюда, на мостучерез Рейнла-Стрим, убили торговца, который возвращался в карете из Чизуика.
     - Бедный джентльмен получил пулю в самое сердце сразу на выезде с "Кровавого моста". - Мистер Браунригг при этом воспоминании сочувственно покачал головой.
     - Название не в бровь а в глаз, мистер Браунригг, - подхватил ирландец. - Увы, лучше не придумаешь.
     - Стоит выйти из ворот Пиккадилли, - посетовал мистер Браунригг, - и будь готов распрощаться со своим имуществом.
     Можете себе представить, как мы с Джеремаей были благодарны судьбе, пославшей нам двух крепких молодцов как защиту от опасности, которой мы по неведению себя подвергли. Джеремая (с округлившимися глазами слушавший рассказ о печальной участи торговца из Чизуика) радовался особенно и в пути старался держаться ближе к мистеру Браунриггу: из двух джентльменов он был повыше ростом.
     Когда мы тащились по хлюпающей вязкой грязи мимо деревни Найтсбридж, мистер О'Лири указал на Найтсбриджский луг, куда, как он заметил, свозили трупы во времена чумы.
     - Поговаривают, - продолжил он, - что в такие дождливые дни, как сегодня, кое-где показываются на поверхности черепа этих бедняг, хотя мне самому это видеть не довелось.
     При столь мрачном известии Джеремая вплотную подобрался к мистеру Браунриггу, обернул к лугу затылок и объявил, что вздохнет спокойно только в Чизуике.
     Узнав, куда мы направляемся, мистер Браунригг предложил нам сократить путь, свернув с Кенсингтонской дороги; таким образом мы сэкономим, сказал он, не меньше четверти часа. Но когда мы с Джеремаей заинтересовались этим маршрутом, добрый джентльмен не замедлил нас предостеречь.
     - Надобно заметить, что у тропы, идущей вниз, к реке, слава еще похуже, чем у Кенсингтонской дороги: ее уединенность - как раз то, что нужно разбойникам для их гнусных целей.
     - Кажется, ею-то и воспользовался в свое время бедняга торговец, - предположил ирландец.
     - Верно-верно, мистер О'Лири, увы, - огорченно прищелкнул языком мистер Браунригг. Он остановился, и на его лице явственно выразилось сочувственное волнение.
     - При таких обстоятельствах, - произнес он, внимательно изучая сумку из французского сафьяна, которую нес Джеремая, - если вы намерены сойти на эту тропу, я обязан вас спросить: имеете ли вы при себе ценности - скажем, монеты или ювелирные изделия, - которые могли бы вызвать алчный интерес разбойников или грабителей. Поскольку, имейте в виду, - продолжил он, не дав нам времени ответить, - у нас с мистером О'Лири есть некоторый запас времени и мы почтем за честь сопроводить вас через тот участок дороги, который слывет наиболее опасным.
     Вкратце посовещавшись, мы с Джеремаей пришли к выводу, что разбойников с грабителями, конечно, побаиваемся, но еще больше боимся подхватить по дороге в Чизуик воспаление легких и потому не прочь укоротить маршрут под гарантии наших любезных спутников (те как будто одобрили это решение, хотя и огорчились, когда узнали о моей необеспеченности).
     - Поймите, на сегодняшний день я всего лишь бедный художник, - сообщил я им, - пока что неизвестный миру. Однако, - счел я нужным добавить, - я питаю определенные надежды, поскольку мне заказан портрет родственницы лорда У***.
     При этом известии наши спутники соответственно оживились, а Джеремая готовился уже вынуть из сумки и продемонстрировать наилучшие образчики моего творчества, но я из скромности его остановил.
     - Сюда... тропа, кажется, там, - проговорил вскоре мистер Браунригг, сворачивая на поле, где шумно рылись в двух вонючих кучах отходов несколько пятнистых свиней. Кроме них в поле (тропы там пока что не просматривалось) мы увидели три-четыре кучки оборванцев с густо заросшими лицами; расположившись у двух кирпичных печей, они готовили на их адском пламени какую-то пишу, извлеченную, вероятно, из тех же свалок. При других обстоятельствах мы с Джеремаей предпочли бы обойти эту публику стороной, но нынче присутствие новых друзей придало нам смелости. Тем не менее я заметил, что Джеремая не отставал от мистера Браунригга больше чем на два шага.
     - Глядите-ка! - внезапно воскликнул мистер О'Лири, после того как мы четверть часа пропутешествовали по открытому полю и через плотный подрост вязов и каштанов, - глядите - "Кровавый мост".
     При виде пресловутого сооружения, деревянного и узенького (где едва могли разъехаться две лошади), Джеремая шумно перевел дыхание. Внизу пенилась вздутая от дождя Рейнла-Стрим, сломя голову летевшая на свидание с Темзой.
     - Мне кажется, мистер Браунригг, именно здесь встретил свой злополучный конец торговец из Чизуика. - Мистер О'Лири остановился в начале моста и тростью указал на глинистый берег выше по течению.
     - Да-да, точно здесь, - согласился мистер Браунригг. - Господи упокой его душу.
     - А как негодник молил о пощаде, - продолжал мистер О'Лири.
     - Да, - кивнул мистер Браунригг, - и как кричал.
     - Увы, некому здесь было его услышать.
     - А если крик не слышат, то это все равно как если бы никто и не кричал.
     Ни я, ни бедный Джеремая не отнеслись к этой мысли серьезно (позднее она напомнила мне философию моего друга Пинторпа, однако в ту минуту это сравнение, конечно, не пришло мне в голову): едва мистер О'Лири извлек из своего красивого камзола пистолет и высказал желание посмотреть, что содержится в сафьяновой сумке, мы принялись во все горло кричать, одновременно призывая на помощь прохожих и моля о милости наших коварных попутчиков. Не дождавшись результата, мы пустились бежать. Но и из этой попытки не вышло ничего путного: в пять прыжков мистер О'Лири догнал беднягу Джеремаю, и тому ничего не оставалось, как снова завопить.
     - Прыгай в реку, Джеремая!
     Когда расстояние между мною и моим преследователем начало таять, я невольно обратился к тому выходу, который предложил Джеремае: заскользив вниз по глинистому откосу, я кубарем скатился в реку. Мистер Браунригг не спешил за мной последовать: пожалел, наверное, свое нарядное платье, что и понятно. Он остался на берегу, посылая мне вслед проклятия и размахивая своей тростью с костяным набалдашником, как шпагой.
     - В реку! - повторил я, подхваченный потоком, который пронес меня под "Кровавым мостом", едва не стукнув об одну из деревянных арок.
     - Да, мистер Котли!
     Отчаянно задергавшись, мой юный лакей освободился от хватки мистера О'Лири, швырнул в реку сумку и со слабым всплеском нырнул туда и сам. Течение обошлось с ним так же бесцеремонно, как и со мной: прибило к одной из растрескавшихся опор и чуть не утянуло в глубину; но зато наши супостаты на берегу, которые с громкими криками за нами гнались, грозили тростями и стреляли из пистолетов, стали уменьшаться в размерах, а потом окончательно исчезли.
     - Туда, Джеремая! - выкрикнул я, меж тем как поток играл нами, как щепками в водосточном желобе во время ливня.
     - Да, мистер Котли! Иду, сэр!
     Через несколько минут течение вынесло нас в Темзу у Челси, вблизи Рейнла-Гарденз, и, когда в виду показались арки и круговая колоннада большой деревянной Ротонды, мы, промокшие до нитки и заходившиеся в кашле, очутились на берегу. Когда я в хлюпавших башмаках ступил на сушу, мне вспомнилось, что двумя неделями раньше я побывал здесь в компании Топпи. Мы курили трубки и наблюдали, как Достойные Особы в масках и карнавальных костюмах попарно прогуливались около благоуханного, освещенного свечами фонтана и по комнатам волшебного дворца... Сегодня, разумеется, Достойных Особ не наблюдалось и фонтан не работал. Колоннады и венецианские окна были погружены в мрачную тьму, кусты в саду выглядели маленькими и жалкими, как зеленые зверюшки, жмущиеся друг к другу в поисках защиты от холода и сырости; думаю, то же сравнение пришло бы на ум случайному наблюдателю и при виде нас с Джеремаей.
     А таковой, как вскоре обнаружилось, поблизости имелся. Когда мы принялись выжимать свою одежду, а я - еще и освобожденный от груза пудры парик (прежде с печалью изучив пострадавшее содержимое сумки), с берега внезапно послышался чей-то голос.
     - Ваше счастье, любезные джентльмены, что прилив сейчас низкий, а то бы плыть вам до самого Гринвича, а то и дальше!
     Наше несчастье, видимо, забавляло говорившего - старика, который, сидя в лодке поблизости от причала, собирал сети для ловли угря; свое замечание он сопроводил громким смешком, слышным, наверное, даже в Баттерси-Филдз, по ту сторону Челси. Это был уродливый старый чудак с единственным - к тому же еще и косым - глазом, но когда он приготовился вновь пуститься в плавание, мне в голову пришла идея воспользоваться его помощью, чтобы добраться домой (едва угодив в Рейнла-Стрим, о Чизуике я и думать забыл).
     - Сэр, - окликнул я старика, - в какую сторону вы направляетесь?
     - В Чизуик.
     Джеремае, понятно, не улыбалось доверить свою судьбу еще одному незнакомцу. Но вслед за тем старик угостил нас сыром, снабдил фланелевыми одеялами, чтобы мы обогрелись и закутались, и даже протянул фляжку из козлиной шкуры, откуда сам громко и многократно прихлебывал (Джеремае хватило благоразумия отказаться, у меня же вскорости началось кручение как в голове, так и в животе), после чего рыбацкая лодка и даже длинная дорога в Чизуик перестали страшить моего слугу. Недостаток выбранного способа передвижения, как мы убедились, заключался в том, что немалая доля улова старого рыбака валялась у нас под ногами, на просмоленном и покрытом водорослями дне лодки. Угри скользили, извивались, дергали жабрами, а издохнув, начали смердеть. Через час вконец изнемогший Джеремая выпрыгнул из лодки, не дождавшись, пока она вплотную приблизится к причалу в Чизуике. Думаю, с тех пор он навсегда разлюбил пироги с угрями, которые готовила миссис Шарп.
     Наша лодчонка пристала вблизи островка, где несколько работников резали лозу. Они пригласили нашего спутника на кружку пива в "Берлингтон-Армз", вслед за чем мы с ним распрощались и отправились искать сэра Эндимиона. Причал, где мы высадились, находился, однако, по соседству с церковью Святого Николая, где, как я случайно узнал, был пятью годами ранее погребен прах великого мистера Хогарта. Невзирая на протесты Джеремаи (он не успел еще прийти в себя, после того как я выловил его из Темзы), мы совершили краткое паломничество к могиле художника в конце кладбища, где постояли немного, озябшие, и я прочел вслух надпись на над фобии, сочиненную мистером Гарриком. При этом я заметил в своем голосе дрожь, которая была вызвана не только холодом; меня переполняла печаль при мысли, что я никогда не встречу этого великого человека во плоти, поскольку он значил для меня ничуть не меньше, чем епископ Беркли (видимо, покойный) значил для моего друга Пинторпа. Сколь бы нечестивым это ни показалось, признаюсь, что в те дни "Анализ красоты" заменял мне Библию.
     Однако вскоре я приободрился, вспомнив, что мне предстоит встреча с живущим художником - быть может, столь же прославленным, как тот, что покоился у моих ног.
     - Идем, Джеремая, - проговорил я. - Нам нужно найти дом сэра Эндимиона Старкера.
     Дом нашелся легко, поскольку размерами превосходил все другие, смотревшие на реку; это было красивое кирпичное здание в четыре этажа с круглым окном и зеленой дверью, которую затеняло тутовое дерево. При виде этого жилища я удовлетворенно вздохнул, ибо именно такое считал достойным джентльмена, столь выдающегося своим талантом.
     Дверь с резким скрипом отворилась, стоило только Джеремае приложиться к ней дубовым суком, которым он запасся на кладбище, чтобы до конца наших странствий опираться при ходьбе, а также использовать как оружие, буде судьба вновь сведет нас с грабителями. То, что произошло далее, никоим образом не явилось результатом его, пусть немалых, усилий: дверь распахнулась без малейшего промедления, так что бедный Джеремая чуть было не хватил посохом по суровому челу высокой и внушительной дамы средних лет, которая, в свою очередь, решительно устремившись наружу, едва не сбила его с ног.
     - Ну, где моя карета? - требовательно вопросила она.
     - Леди Манреза, - раздался голос в темной глубине холла, - вы ведь не собираетесь сбежать прямо сейчас?
     - Именно это я и намерена сделать, потому что приглашена в гости, - отозвалась дама, упомянув имя некоего блестящего пэра, в чей дом в Ричмонде была звана обедать. По пути она натянула на свои крупные руки пару шелковых перчаток и пристроила на голову соломенную шляпку, украшенную двумя страусовыми перьями цвета берлинской лазури.
     - Уже четвертый сеанс! - посетовала она. - Право, сэр Эндимион, - (джентльмен, появившийся в дверном проеме, был, в самом деле, мой прежний партнер по висту), - если вы наконец не поторопитесь, придется вам пририсовывать к моему портрету морщины, а вместо зубов изобразить дырки!
     - Леди Манреза! - В голосе сэра Эндимиона прозвучали умиротворяющие ноты. Нас с Джеремаей он, как будто, не замечал. На нем красовался спенсеровский парик, кружевной галстук, холщовая рубашка с гофрированными оборками; серая рабочая блуза, надетая сверху, была испещрена пятнами засохшей краски - киновари, желтого лака и кажется, двумя-тремя мазками асфальта. Он схватил одну из затянутых в перчатки ладоней дамы.
     - Леди Манреза, - повторил сэр Эндимион, - сего не опасайтесь, ибо потороплюсь я или нет, но эта прелестная щечка, - (измазанная краской оборотная сторона его ладони нежно описала круг вдоль названной детали лица дамы, сообщив ей ярко-красный цвет, в точности схожий с пятнами киновари на костяшках его пальцев), - эта прелестная щечка долгие годы будет цвести и пылать румянцем...
     - О, сэр Эндимион! - воскликнула дама, на несколько мгновений забывшая, казалось, о спешке; вскоре, однако, она вернулась мыслями к лорду и визите в Ричмонд и с прежней решительностью обратилась вдруг к Джеремае:
     - Карету, немедленно карету!
     - Еще один час, леди Манреза. - Голос сэра Эндимиона одновременно приказывал и молил. - Это все, о чем я прошу, миледи. Ну хотя бы полчаса.
     Но леди заметила карету, подхватила, чтобы не испачкать в грязи, свои юбки и под хлопанье страусовых перьев (они трепетали над горой волос, как штандарты над овеваемым ветрами мысом) одолела изрытый колеями участок пути до кареты, где слуга в красной ливрее с золотыми парчовыми эполетами Церемонно помог ей забраться внутрь.
     - До следующей встречи, - крикнула она в окошко, откуда свешивались ее страусовые перья (потолок в карете был низкий).
     - Она несносна! - воскликнул в дверях сэр Эндимион, ни к кому не обращаясь, и сопроводил это замечание вздохом.
     - Джордж Котли, сэр, к вашим услугам, - воспользовавшись случаем, произнес я, когда неукротимое создание унеслось прочь в своей карете. Я стянул с себя треуголку (все еще влажную) и изобразил низкий поклон. - Я явился, сэр, чтобы заплатить свой долг. - Мое приветствие, как я заметил, не произвело должного впечатления, поэтому я склонился еще ниже.
     Сэр Эндимион, щурясь, взглянул на меня, потом на Джеремаю, словно бы видел нас впервые.
     - А, ну да, - проговорил он. Красивое лицо сэра Эндимиона утратило всякое выражение; даже наше грязное платье и мой туго завитой, лишившийся малейших следов пудры парик его, как будто, ничуть не удивили. - Мистер Котли. Конечно. Живописец. Да, да. Отлично. Я ждал вас - Он ответил на мой поклон и до отказа распахнул дверь. - Джентльмены, прошу в дом.

Продолжение следует...


  


Уважаемые подписчики!

     Продолжение романа Р.Кинг "Домино" читайте в следующий понедельник.

Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения


В избранное