Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Дина РУБИНА "НА ВЕРХНЕЙ МАСЛОВКЕ"


Литературное чтиво

Выпуск No 406 от 2006-10-05


Число подписчиков: 465


  



   Дина РУБИНА "НА ВЕРХНЕЙ МАСЛОВКЕ"

     Добавлено 14 апреля 2004

     – Матвей!
     – Мм…мм…
     – Матвей, я шестой раз к тебе…
     – Сейчас, сейчас… здесь полстранички…
     – Доедай свою кашку, брейся и проваливай. Ты опаздываешь.
     – М…угу…
     – Тебя выгонят из твоей пионерской богадельни.
     – Слушай, – сказал он, отрываясь от страницы с младенческой улыбкой на лице. – Ты только послушай, какой в этом Бурделе могучий поэтический дар: «В старости мне довелось познать много разлук. Я размышлял над грубыми ящиками, которые мы называем гробами. Раздумывая в одиночестве над этим куском дерева, сколоченным вечной разлукой, я глубже постиг пропасть, что лежит между нашими желаниями и нашими судьбами. Смерть учит нас синтезу.
     Душа зачастую подобна тяжелому ящику, который таит больше скорбных теней, чем самые большие усыпальницы. Любить, страдать, умереть – вот великая школа!..» – Он выждал торжественную паузу. – А! Как?
     – Француз… – заметила Нина, и невозможно было понять, одобрительно она сказала это или небрежно. – Пишет о гробах, а пахнет хризантемой… Изящно… Вот испанец написал бы о хризантеме, а пахло бы смертью. Неизящно.
     – При чем тут Испания! Бурдель все-таки кое-что выдающееся в своей жизни сделал. Разве плохо, что он мог еще и сказать талантливо об искусстве?
     – Замечательно. А вот бедняга Рембрандт так и не изрек ничего красивого. Оставил какую-то несчастную «Данаю» и еще пару завалящих шедевров. Исключительно молча. Угрюмый тип, а?
     Зазвонил телефон.
     – Иди, – спокойно заметила она. – Это паршивец Веревкин звонит, чтобы после работы ты зашел поправить нос на портрете или ночной горшок в натюрморте.
     – Ты несправедлива к Косте. За что?
     – За то, что он сидит на твоей голове. Иди, иди. Я справедлива, как меч Немезиды… – и добавила ему вслед: – Пора твою голову освободить для шляпы.
     Допив чай, Нина поднялась и стала складывать в мойку посуду со стола. Она нервничала. Напористость Веревкина ее раздражала. Она прислушивалась к невнятному бормотанию Матвея за дверью, бормотанию, как ей казалось, с виноватыми интонациями. Наконец Матвей появился в кухне – так и есть, смущенный и злой.
     – В чем дело? – поинтересовалась Нина невинным голосом. – Веревкин просил тебя одолжить на пару месяцев жену, и ты не смог отказать?
     – Оставь ты Веревкина!.. Дело довольно… щекотливое… Звонила Анна Борисовна. Просит одолжить пятьдесят рублей.
     Нина включила воду и принялась за посуду. Матвей стоял спиной к ней, глядел в окно и мучился.
     – Деньги вроде нужны на какого-то сапожника. Ну-у, этот, который ботинки ей специальные шьет… Начала про сапожника, потом вдруг свернула на выставку в Манеже, и по этому поводу вспомнила Кончаловского…
     – Просит – надо дать, – наконец проговорила Нина.
     – Ты с ума сошла, с каких шишей?! – воскликнул он расстроенно. – У нас до шестнадцатого осталась тридцатка!
     – У тетки Нади одолжим. И что ты вопишь, как раненый заяц? Чем я виновата?
     Он проглотил «раненого зайца», но утреннее равновесие перед рабочим днем, душевное равновесие, которым он так дорожил, из-за которого любил и эту кухоньку, и завтраки, и безобидные перепалки с Ниной, – это равновесие полетело к чертям.
     – Виновата тем, что всюду изображаешь обеспеченного человека. Твои широкие жесты: как в гости идти, так пятерка летит, а то и больше. Ну, конечно, люди думают, что нам пятьдесят рублей отдать как левым глазом моргнуть. А твоя привычка швырять на такси последнюю трешку!
     Нина за его спиной не отвечала, но и греметь посудой перестала, и Матвей обернулся. Она смотрела на мужа спокойно, с любопытством даже, чужими глазами, и Матвей осекся.
     Обидел. Ни за что ни про что.
     – Ну, прости, – пробормотал он виновато, подошел и погладил ее напряженное плечо. Она вежливо вывернулась, сняла с крючка полотенце и стала вытирать посуду.
     Нет, обидел, дурак. Жизни принялся учить. У нее один такой уже был, научил подчистую… Черт! И что за характер корявый – сначала ляпнуть, потом жалеть…
     Он крепко обнял ее сзади, стиснул, прижался щекой к ее затылку и не отпускал, пока она не обмякла.
     – Дубленка эта, – почти жалобно продолжал он. – Ну зачем надо было влезать в долги и покупать такую дорогую тряпку? Я мог еще десять лет ходить в своем пальто!
     – А потом перелицевать и сшить прелестный костюмчик, – подхватила она, – в котором очень прилично на углу Бутырского рынка милостыню собирать.
     Он отмахнулся и, хмурясь, все топтался по кухне, бормоча:
     – Дурацкий разговор какой-то… Видно, что денег просить не привыкла… Говорит: «Я, собственно, не у вас прошу, Матвей, у вас нет, я знаю. Прошу у вашей жены…»
     – Да, старуха груба, как пьяный патологоанатом. Надеюсь, ты сказал, что живешь с женой не на разных виллах, и деньги держишь не в разных банках, и что вся наличность на хлеб-картошку хранится в старой сумочке, в шкафу, на верхней полке, рядом с майками и трусами?..
     Он досадливо крякнул, помял небритый подбородок.
     – Знаешь… я так растерялся, что отослал ее к тебе. Соврал, что ты в магазин ушла и будешь через час… Прости, я в этих вопросах… ну, ей-богу… Позвони сама, а? Что ты смотришь так? Ну правда, я совершенно не знал что ответить!
     – Ладно, иди брейся, детка.
     – Ты сердишься?
     – Брейся.
     Он потоптался вокруг нее, чувствуя себя бестолочью, хотел объяснить что-то еще, по только вздохнул замороченно и пошел бриться.
     Минуты две Нина сидела за столом, медленно сметая ладонью крошки с клеенки и слушая, как жужжит в ванной бритва. Тетке Наде должны уже были двести рублей. Гонорар за перевод романа издательство выплатит не раньше января. Впрочем, будут еще кое-какие рубли за внутренние рецензии. Тетка Надя даст деньги, конечно. Поканючить только сладенько: Надюша, солнышко, родной человечек, выручай… Старухе надо шить ботинки, ортопедические… Выручит.
     Откуда же это раздражение внутри? Стоп. Старухе нужны ботинки? Нужны. Следовательно, деньги раздобыть надо. Вот и все. Откуда же раздражение? И на кого? На себя? На старуху? На Матвея?
     Он не может по-другому, твердила себе Нина, не может, физически, психологически, как там еще – не мо-жет!
     Веревкин может. Веревкин вообще эквилибрист от искусства. Он умеет – враскорячку. Одной ногой упирается в нечерноземную кочку, на которой восседают эти, певцы деревни, ну как их… между собой художники называют их группировку «курочкой Рябой» (они подкармливают Веревкина заказами в худкомбинате на основании его «открытого славянского лица»}, зато другой блудливой ногой нащупал недавно авангардистский ручеек, по которому в иные мастерские приплывают довольно пышные иностранные пироги. На днях хвастался Матвею, что втерся в доверие к Леше Грязнову и Осе Малкину, а те, после выставки на Кузнецком, распродали иностранцам почти все. Леша, мол, даже жаловался Веревкину из окна своего нового лимузина, что остался в пустой мастерской… Словом, Веревкин покрутился, разнюхал что и как и вскоре уже зазвал Матвея в мастерскую – смотреть новые свои работы, на сей раз в авангардистской манере. Матвей вернулся обескураженный и весь вечер отмалчивался. Но на этом не кончилось.
     От щирого сердца Веревкин решил и Матвея сосватать на отхожий промысел. Позавчера позвонил возбужденный – готовьтесь, мол, посылаю к вам греков. Что – греков, каких греков? Да греков же, настоящих, из Греции, они владельцы художественного салона, скупают здесь картины по мастерским. Купили уже тысяч на пятьдесят. Кричал в трубку – не тушуйтесь, братцы, покажите им все периоды Матвея, особенно ранний, примитивов.
     И – надо же! Оба они как-то по-дурацки воодушевились – а вдруг, а в самом деле? – засуетились, бросились доставать из кладовки картины, что-то падало, рамы гремели, Матвей сквозь зубы матерился и был страшен.
     Господи, и ведь не в деньгах же дело, хотя и деньги, конечно, черт бы их подрал, нужны, сколько можно стыдливо и гордо насиловать свою пресловутую духовность; хочется, да-да, хочется, чтобы лишняя пара колготок просто так, на всякий случай лежала в шкафу. Словом… Греки ввалились втроем: он и она – супружеская чета из Афин и их московская родственница – маленькая, кряжистая, с неправдоподобным бюстом, выступающим гранитной террасой. Родственница загромождала прихожую, так что хотелось навалиться на нее плечом и задвинуть куда-нибудь в угол, как шкаф; и громко, по-гречески торопила чету коммерсантов (им еще нужно было туда-то и туда-то, родственница подробно объясняла Нине по-русски, куда именно, Нина не слушала: она улыбалась радушной улыбкой хозяйки, так что мышцы шеи ныли).
     Греки оказались шумными, свойскими, веселыми. Выяснилось к тому же, что они репатрианты и в Афинах живут только десять лет, а до этого жили в городе Самарканде, где оба работали зубными техниками. В Самарканде, да-да, вот в такой квартирке, помнишь, Вула? Вула снисходительно кивала крутым подбородком. Она была красива пожилой античной красотой. Сам владелец салона представился вполне традиционно – Маврикисом, наверное, потому, что имя его – громоздкое, как трагедия Софокла, и скрежещущее слогами, как товарный состав на стыках рельс, не запоминалось ни в какую.
     В сущности, с зубными техниками все стало ясно с первой минуты. Они бросили взгляд на Матвеевы картины, выставленные на полу, на креслах, на тахте и любовно повернутые к свету, чтобы достоинства его особой вибрирующей живописи были видны с порога, и громко, по-свойски стали советовать что и как писать, потому что вкус клиента – закон. У нас ценится реализм, втолковывали они, чтоб как на фотографии, не хуже. Но портреты идут плохо – кому они нужны? Да, у вас «психологико», но клиенту это не надо. Что идет? Лес хорошо идет, но не заснеженный, снег – это грекам не подходит, они этого не понимают. Море не ценится, уберите, моря в Греции хватает…
     К тому же Маврикис похвастался, что портрет его жены Вулы заказан самому знаменитому Носатову, бедняга не подозревал, очевидно, что ни один мало-мальски приличный живописец «знаменитого» бандита Носатова в грош не ставит.
     Матвей сопел и помалкивал. Пахло лестницей.
     – Матюша, – сказала Нина, не переставая широко улыбаться грекам. – Прошу тебя, покажи тот ранний натюрморт с ножом и вилкой.
     – Он слабый, – огрызнулся Матвей.
     – Я прошу тебя, – раздельно повторила она скалясь. Хотелось греков заткнуть.
     Матвей вынес из кладовки старый натюрморт, где нож и вилка посверкивали тщательно выписанным старинным серебром, – так, баловство, короткий период увлечения гиперреализмом, – и греки взвыли. Вула трясла подбородком и кричала Матвею:
     – Слусай, как умеес! Так умеес – зацем вот так стал рисовать? – и кивала чуть ли не брезгливо на замечательный портрет покойного Шурки Каменецкого, где холодные синие держали неслыханное психологическое напряжение пространства.
     О, этот натюрморт с ножом и вилкой они готовы приобрести рублей за триста – триста пятьдесят. Раму, конечно, сделают в Афинах, там больше ста заводов работают на рамы.
     Нет, сказал Матвей, натюрморт он продавать не станет, не может допустить, чтоб его имя появилось впервые за границей под слабой в живописном отношении работой. Нина улыбалась грекам и разводила руками – оригинал! То бишь автор оригинала – большой оригинал, простите за каламбур.
     Напоследок греки оставили телефон некой Геры Герасимовны, которая может вывести на западных немцев, потому что Матвея, так по всему видать, будут скупать именно западные немцы, они это – и кивок на расставленные работы – любят… А Штаты скупают авангардистов. Это сейчас там модно. Вы что думаете, им нужны ваши художники – тот или этот? У них там своего авангарда навалом. Они скупают Gorbachev, perestroika! И продлится это год, два от силы. Так что – торопитесь. Скоро рынок насытится, и тогда ни Малкин, ни Грязнов никому из американцев не понадобятся.
     В прихожей на греков еще раз нахлынул приступ самаркандской ностальгии, наверное, потому, что из-за тесноты им пришлось по очереди надевать туфли (и то сказать – много места занимала родственница с гранитным бюстом), повздыхали, повспоминали зубоврачебные времена. Да, многим там приходится менять профессию. Вот был в Самарканде, если помните, такой дуэт – Япис и Вацис Цепелидисы. Исполняли греческие народные песни. Но когда они вернулись в Грецию, выяснилось, что там очень многие неплохо умеют исполнять греческие песни. Пришлось поступить в русский ресторан, теперь поют там русские народные песни, зарабатывают неплохо. Может быть, вы слыхали – дуэт: Яша и Вася Цепины…
     Когда за греками захлопнули дверь, с Ниной приключилась небольшая истерика, что очень напугало Матвея. Она хохотала и все задирала юбку, очевидно, пытаясь обратить внимание мужа на поползшие, но вовремя прихваченные на бедре колготки.
     «Жалко тебе?! – кричала она. – Жалко?! Невозможно… подпись свою… под слабой работой?! Подписал бы Сидоровым… или Шапиро!! – Хохотала и повторяла: – Сидоров! Шапиро! Триста пятьдесят рублей!»
     Потом успокоилась, высморкалась, попросила прощения и сказала, что Матвей кругом прав и она все в конечном счете понимает, что он – Художник, а Малкин с Грязновым дельцы от искусства, и так им и надо.
     На другой день, поунижавшись в редакции, она выпросила две бездарные рукописи на рецензию, потому что платили там прилично и за все про все набежало бы рублей восемьдесят…
     …Из окна видно было, как на остановке полная свежей утренней ярости толпа набросилась на подъехавший автобус. Особенно напирала бодрая бабка в кроссовках.
     «Всех раскидала, – подумала Нина, – старая-старая, а тоже – продукт времени, довольно несвежий продукт».
     Небо между тем уже налилось той особенною эмалево сгущенной синевою, какая бывает солнечной осенью, когда деревья уже пусты и строги и дрожащий воздух пуст и необъятен.
     К следующему автобусу прибило новой толпы, вскормленной бытовой остервенелостью. Бабка уехала, только кроссовки мелькнули на подножке.
     – Слушай, а какую, собственно, роль играет при старухе этот неюный мальчик?
     Нина глядела в зеркало на бреющегося мужа. Запрокинув голову, тот водил по кадыку бритвой – горбатым урчащим зверьком, и смотрел на Нину полуприкрыв веки.
     – Они старинные приятели…
     – То есть?
     – Ну… очень давно живут вместе.
     – То есть! – с нажимом повторила она. Матвей выключил бритву.
     – Что ты насторожилась, как участковый инспектор? – сказал он, – Разве не могут люди быть просто привязаны друг к другу?
     – Могут, отчего же… Например, Шерлок Холмс и доктор Ватсон, – заметила она насмешливо. – Но что-то я не разглядела особой привязанности.
     – Ошибаешься. В их отношениях все гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Он, конечно, очень несдержан, почти истеричен, но и Анна Борисовна хороший фрукт. Ее ведь тоже нелегко выносить. А Петя, между прочим, за прачку там и за кухарку… У меня есть свежая рубашка?
     – Разумеется.
     Как быстро привык он к свежим рубашкам через день, подумала она.
     – А где?
     – А вон, дитя мое, направо комната, видишь? Как войдешь – налево шкаф. Откроешь дверцы – там на перекладине деревяшки висят, вешалки называются. – В который раз Нину возмутила его нездешность, непривязанность к месту жизни, то, что, сотни раз открывая шкаф, он так и не помнит, где висят его рубашки, – словом, то, на что она давно уже дала себе слово не обращать внимания. – Смотри платье мое не надень. Ботиночки зашнуровать?
     – Ну что ты сердишься, – бормотал он, одеваясь. – Я не могу держать в голове весь этот бытовой мусор… И пожалуйста, милый, если позвонит Костя, не груби ему, ладно? Прошу тебя. Я ведь ему так обязан. Пользовался мастерской.
     – Это он тобою пользовался и с успехом продолжает пользоваться.
     – Хорошо. Только не груби ему.
     Нина захлопнула за мужем дверь. Несколько мгновений слышно было, как, высвистывая небезупречный мотивчик, он спускается по лестнице. Уже забыл про все. Наверное, решает, как совместить в картине синее с желтым.
     Она с силой разогнулась, заломив руки за спину, шумно выдохнула и побрела в комнату. Там она растянулась в кресле и, сняв телефонную трубку, медленно набрала номер…
     – Алле-у?! – Голос у старухи бодрый, если не сказать – агрессивно бодрый.
     – Здравствуйте, Анна Борисовна. Это Нина.
     – Какая Нина?
     Привет… Ну вот и объяснение: тебя числят неким агрегатом, предназначенным для благоустройства быта гениального художника. Тебе необязательно иметь имя, но уж фактуру, будь добра, обеспечь. Ибо – модель. Обязательно.
     – Жена Матвея, – сдержанно объяснила Нина. – Ведь вы звонили?
     – А? Да-да, здравствуйте, милая! Старуха совсем выжила из ума! Никудышная, знаете ли, память стала… Старухе пора на свалку… Да… Так что вы хотели?
     – Но… Анна Борисовна, вы, кажется, только что звонили, – недоуменно проговорила она, – по поводу денег.
     – Ах, ну да! А что, Матвей уже ушел?
     – Да, он…
     – Погодите, не перебивайте, а то я порядок мыслей растеряю. Вы знаете, что Матвей гений?
     Нина вздохнула.
     – Знаю… Анна Борисовна, насчет денег…
     – Да погодите, не перебивайте старуху, ради бога, а то я совсем собьюсь… Матвей, знаете ли, большой художник. Причем он одинаково силен в рисунке и в живописи. В своей бесконечной жизни я кое-кого из художников встречала…
     Нина взглянула на часы, прикрыла глаза и вытянула ноги. «Сейчас за свои деньги я выслушаю небольшую лекцию», – подумала она, дождалась коротенькой паузы, когда старуха подыскивала сравнение красного в «Красной мебели» Фалька с красным с живописи Рус, и вежливо вклинилась:
     – А деньги я завезу сегодня, Анна Борисовна.
     – Да погодите с этими дурацкими деньгами, что вы привязались с ними, вот я с мысли сбилась… О чем я? О Фальке… Вы слушайте, слушайте, вам это полезно, милая, ведь в живописи вы наверняка ничего не смыслите, как вся ваша литературная братия…
     «Ну, спасибо! – изумленно подумала Нина, не слушая больше старуху. – Да, этого Петю стоит пожалеть… – Она еще помолчала минут пять в красноречивую трубку. Можно было бы, конечно, послать великую каргу к чертям, да только ботинки ей все равно шить нужно. Мда-а… – Ну, довольно, – устало подумала она, – сделаем небольшой перекур», – положила воркующую трубку на рычаг, потянулась к пачке сигарет и закурила.
     И тут у самого локтя опить каркнул телефон. Нина вздрогнула и резко сорвала с рычага трубку.
     – Ну?! – крикнула она.
     – Это я, Нинуль, – сказал приятный тенор Кости Веревкина, – А что, старый ушел уже?
     – Ушел старый.
     – Жаль… Я хотел, чтоб он забежал сегодня… Что-то рука у меня на место не встает.
     – Обратись к костоправу. Костя хмыкнул – оценил юмор.
     – Лучший костоправ – мой старый Матвей. – Его мягчайший тенор окрасился лирическими тонами. – Только он вправит руку на портрете Жоглина, солиста-виолончелиста Владимирской филармонии…
     – Красиво интонируешь…
     – А?
     – Голос, говорю, у тебя богат модуляциями. Это по поводу солиста, – она чувствовала, как сгущается внутри презрение к бездарному хваткому Косте. – А насчет частей тела, то есть вправления рук, ног, а также мозгов, – слушай внимательно: мне не нравится, что в наше прекрасное время демократизации общества происходит эксплуатация человека человеком.
     – Нинуль, это что-то из политэкономии…
     Раздражение сгустилось до ненависти грозового разряда.
     – Ну, короче, – сказала она отрывисто, понимая, что не стоило бы, не стоило бы влезать в дела мужа, но не в силах уже остановиться: – Отныне со своими солистами, дантистами и бывшими чекистами сражайся сам. За диванчик Матвей отработал сполна, поэтому не благодарим. – И поскольку Веревкин потрясенно молчал, не в силах подать ни звука своим обаятельным тенором, она добавила мягче, почти сострадательно: – Научись рисовать, Костя. Это может тебе пригодиться в жизни.
     Опустив трубку, Нина несколько минут сидела, хмуро затягиваясь сигаретой и размышляя, чем может обернуться для Матвея неожиданный конец веревкинского ига… Потом подняла глаза на автопортрет мужа, где он изобразил себя в кахетинке, одолженной у Гиви Гохария, и сказала твердо:
     – А теперь мы купим тебе шляпу… *** Вход в мастерские скульпторов со двора. Ступени к высокому крыльцу; на дверях мелом написано «Мастерские № 5, 6». Ступени щербатые, грязные, мшистые, перила рассохлись, краска на двери облезла давным-давно. Центр Москвы при всем при этом…
     Все-таки они как-то упоенно предаются свинской обстановке, эти художники и скульпторы. Ну, мастерская, конечно, рабочий беспорядок, не лаковые паркеты, разумеется, но входную дверь отчего не покрасить раз в двадцать лет? Ну да, оно художники, а не маляра…
     Нина поднялась на крыльцо, толкнула наружную дверь, вошла в сырой затхлый тамбур и позвонила в дверь, такую же облезлую и сиротскую, словно и ее поливали дожди и обметали снега… Ладно, уйми свою бушующую наследственность и желание немедленно покрасить и подправить их убогий быт. Им хорошо так. Они привыкли.
     Дверь открыл Петя, с сигаретой, закушенной в углу рта, и потому со странным, оскаленным лицом. Нина взглянула на него и от неожиданности даже отпрянула: как в дурном сне, над бровью у Петра Авдсеевича они увидела нестертый плевок. Воображение ее взметнулось, как возбужденный язык огня, тут она враз трагедию сочинила – вопль, грохот падающего мольберта, скульптурный молоток, труп старухи на полу… Доигралась старуха!.. То есть не то чтобы она буквально это предположила, а так, вообразила на секунду картинку. Плевок, так к месту сидящий на физиономии Петра Авдеича, ее не то чтобы испугал, по смутил.
     – Нина! – Петя сменил яростное выражение лица на приветливое. – Рад видеть вас. Проходите в мастерскую, там Анна Борисовна с Сашей чаи распивают. Присоединяйтесь… Анна Борисовна! – крикнул он по коридору. – Нина к вам!
     И все это с нестертым плевком над бровью.
     – Простите уж, не помогаю вам раздеться, – он воздел руки в мыльной пене, – у меня сегодня постирушка…
     Объяснилось. Чистоплотный молодой человек, питающий слабость к свежим сорочкам, стирает сам, копошится помаленьку над тазом, бедняга, – руки в мыле, сгусток пены в лицо отлетел…
     Нина перевела дух и разделась. Похоже, сегодня здесь покой и благолепие.
     Из мастерской доносились препирающиеся голоса.
     – Я тебе говорю – это пара пустяков!
     – Анна Борисовна, жить хочется. Мне только двадцать четыре.
     – Александр, ты ужасающий болван! Это гипс, гипс, а не мрамор!
     – Ладно, пусть Петя поможет.
     – Петя стирает, значит, он разъярен, как дикая прачка. И не втравляй его в бытовые мелочи.
     – Ничего себе мелочи – бюст Добролюбова с антресолей снимать!
     – Что ты торгуешься, как носильщик на вокзале! Нина огляделась, куда бы повесить пальто, и, не найдя вешалки, перекинула его через руку гипсовой Норы, а свою синюю широкополую шляпу закинула, той на голову, отчего пресная полуулыбка Норы вмиг стала пошловато– игривой.
     Из ванной, на ходу вытирая о фартук руки, выскочил Петя.
     – Нина! Чуть не забыл, – оп понизил голос, – Анна Борисовна сказала, что вы любезно согласились одолжить нам денег…
     «Нам», – отметила Нина, глядя на его суетящиеся мокрые руки…
     – Вы нас не просто выручили, вы нас спасли!
     – Пустяки, Петр Авдеевич.
     – Что это вы меня отчеством пугаете? Петя, просто Петя… – Как-то он странно оживлен. Суетится…
     – Так вот, целесообразно дать их мне, – Петя усмехнулся. – Анна Борисовна в пылу разговора обязательно запропастит деньги где-нибудь в самом неподходящем месте. А вечером сегодня платить.
     Нина молча достала из сумки пять легких, словно отутюженных десяток и протянула Пете. Он взял влажными руками и, неожиданно склонившись, припал губами к ее руке.
     – Спасительница, – проговорил он тоном проигравшегося офицера, которому удалось вымолить денег у богатой тетушки.
     Странно, подумала Нина, он так заботится о ботинках старухи? Нет, очень подозрительный тип.
     Она заглянула в мастерскую и невольно охнула. На последней ступени стремянки стоял Саша – грузный, с остервенелым багровым лицом и, постанывая от усилий, двигал на себя гипсовый бюст Добролюбова.
     – Что вы делаете?! – крикнула Нина, подавшись к нему. – Вы убьетесь!
     – Отой-ди-те! – простонал Саша, обхватив бюст и нашаривая ногою следующую вниз ступеньку.
     – Да, голубчик, не мельтешитесь под ногами, – добродушно заметила старуха, помешивая в стакане ложкой, – Александр сколочен неплохо, ему полезны физические упражнения.
     Наконец ступень за ступенью Саша сполз по стремянке. Это выглядело отработанным цирковым номером, Свалив в угол бюст Добролюбова, он упал на стул и, закинув голову, минуты три шумно отдувался.
     – Ноги дрожат, – пробормотал он слабым голосом.
     – Молодец, – старуха с удовлетворением посматривала на освободившиеся антресоли, – А теперь неплохо бы закинуть туда вон ту обнаженную.
     – Нет уж, спасибо! – возмутился Саша.
     – Да она вдвое легче, ей-богу!
     – Пусть Петя ставит!
     – Что ты заладил: «Петя, Петя!» Петр Авдеевич отважен, как корабельная крыса… А ты моя надежа и опора, хоть и болван порядочный.
     – Знаете что!
     «А ведь можно было и не заходить сюда, – подумала Нина, – слушая их перебранку, – отдала деньги, и ладно…»
     Она уже собиралась встать и уйти, но неожиданно это сделал Саша. Нина даже прослушала, какая именно реплика старухи вывела его из себя окончательно.
     Массивный, с вспотевшим взволнованным лицом, Саша вскочил и, топая, бросился мимо Нины к дверям, на ходу бормоча что-то отрывистое, вроде «невыносимо… кто угодно… всякому терпению…».
     В коридоре он рванул с гвоздя пальто, так что затрещало, и захлопали двери – сначала коридорная, потом входная, потом все затихло, и тогда стало слышно, как в ванной льется вода и насвистывает Петя.
     Нина молчала.
     Анна Борисовна потянулась к чайнику и, наливая себе чай, сказала с явным удовольствием:
     – Сашка – нежнейшая душа. Не смотрите, что рожа совершенно кирпичная.
     Нина, которой Сашино лицо вовсе не показалось кирпичной рожой, сухо заметила:
     – Мне кажется, он оскорблен и не придет больше.
     – Чепуха! – весело отозвалась старуха. – Завтра и придет… Извиняться не будет, врать не стану, он дурно воспитан. Сделает вид, что забежал на минуту – поднять на антресоли обнаженную. Потом останется чай пить и альбомы смотреть и уйдет во втором часу ночи… Он меня жалеет, он большой добряк… Мои друзья вообще стесняются воздать мне должное за все обиды, – продолжала она со смешком. – Вероятно, им кажется, что старуха вот-вот скопытится, и тогда будет страшно неловко, – она лукаво сверкнула черными живыми глазами. – А у меня как раз планы пожить еще чуток… лет эдак… десять! Как вы посмотрите на старую стерву?
     Нина вежливо отмолчалась, не зная, что на это ответить. В мастерскую заглянул Петя – все с мокрыми руками, упаренный. Видимо, он почувствовал некоторое напряжение и насторожился.
     – А где Саша?
     – Умчался, – невозмутимо ответила Анна Борисовна. – Дела у него. Должно быть, амурные. Волновался так, что лыка не вязал… А ты что, еще не все лохани перемыл?
     – Там кое-что прополоснуть осталось…
     Похоже, переступив порог мастерской, он становился хмуро-величавым, во всяком случае, от коридорной его суетливости и следа не осталось. Между прочим, подумала Нина, могли бы чаю предложить.
     – Отчего вы Нину чаем не поите? – спросил Петя.
     – Да! Нина, милая, здесь ведь у нас без пируэтов. Каждый ухаживает за собой, ну… и за мною немножко. Вот, кстати, подайте-ка мне сыр и масло. А может, вы и бутерброд уж смастерите?.. Благодарю, очень ловко у вас выходит. У меня, например, бутерброды всегда падали маслом вниз, гостям на костюмы… Я всю жизнь была чудовищно бестолкова в хозяйстве… Петя, что ты уставился на окно с глубокомысленным видом?
     Не вынимая изо рта изжеванный окурок, Петя пояснил шепеляво:
     – Гляжу, щели пора конопатить. Морозы на носу…
     – В этом доме прошу о носе не упоминать! – воскликнула Анна Борисовна, подалась к Нине и продолжала доверительно: – Знаете, однажды я шла с женихом по улице. Это был весенний, упоительный день, незадолго перед свадьбой. Я шла с женихом, вы понимаете меня? И мне было смехотворное количество лет, мелочь какая-то, не то девятнадцать, не то двадцать… Я была очень глупа и очень счастлива. И вдруг какой-то паршивец мальчишка, пробегая мимо, крикнул: «Нос на двоих рос!» И все померкло. Все для меня померкло.
     – Зато с того дня вы сильно поумнели, – спокойно и насмешливо заметил Петя. Он бросил окурок в помойное ведро под лестницей, вздохнул устало. – Ладно, пойду достираю… А вы, Нина, разговорите Анну Борисовну, она вам много чего расскажет…
     Едва Петя вышел, Анна Борисовна наклонилась к Нине и заговорила негромко, торопясь и поглядывая на дверь:
     – Я ведь ждала вас, ждала, да. Вы представляетесь мне вполне толковым человеком. Постойте, только не перебивайте. Нужен совет. Нужны нормальные мозги. Мои никуда не годятся, и не только потому, что я старая калоша, а потому, что всю жизнь была страшной идиоткой в житейских делах… Вот что Нина, скажите честно – вы соображаете что-нибудь в законах?
     Нина несколько смешалась от неожиданного напора старухи. Та энергично трясла седыми кудрями, брызгала слюной и сжимала Нинину руку своей огромной теплой ладонью, словно ком глины мяла, категорично при этом отодвинув в сторону чашку, из которой Нине так и не удалось отхлебнуть ни глотка.
     – Какие законы вы имеете в виду? – осторожно спросила она.
     – Господи! Ну не законы искусства, разумеется. Речь идет о собачьей чуши, которая нарочно изобретена для того только, чтобы отравлять людям существование, – прописка, ЖЭК, родственные отношения и прочая галиматья.
     – Знаете что, – сказала Нина. – Я тороплюсь, поэтому сразу: чья прописка и какие отношения?
     – Ага, вот видите, я не ошиблась – вы энергичный человек. Сразу быка за рога, – заметила старуха, – Хорошо, я расскажу, но предупреждаю: как только входит Петя, я перевожу разговор на Достоевского.
     – Почему на Достоевского?
     – Ну, на Чехова.
     – Но почему? – с нажимом спросила Нина.
     – Фу, какая липучка! – с досадой воскликнула старуха. – Потому что речь идет о Петиной судьбе. А он щепетилен, подозрителен и не желает, чтобы я пеклась о его пользе. Вообще Петя умный человек, но болван.
     – Понятно, – сказала Нина, – Дальше.
     – Словом, я хочу прописать Петю к себе, в мою комнату на Садовой. С тем чтобы после моей величественной кончины он не оказался выброшенным на улицу. Если я сейчас не позабочусь об этом, сам он никогда о себе не позаботится.
     Ой ли, подумала Нина, по-моему, щепетильный Петя уютно пристроился под твоим крылышком.
     – А где сейчас прописан Петр Авдеевич? – спросила она.
     – Нигде, – неохотно ответила старуха.
     – Так не бывает.
     – Нет, ну это совершенно не должно вас касаться! – воскликнула Анна Борисовна.
     – Хорошо, – кротко сказала Нина и поднялась, чтоб уходить.
     – Постойте, ну что вы вскидываетесь?
     – Анна Борисовна, – спокойно проговорила Нина, сосредоточенно снимая белую ниточку с рукава своего свитера. – Я не Петя, не Саша и даже не Матвей. Не имею чести состоять в ваших друзьях и не знаю, получится ли это когда-нибудь, потому что вежливое обращение – одна из моих больших слабостей.
     – Браво! – воскликнула старуха. – Я так и думала, что вы та еще штучка!
     – Если вы хотите получить хоть какой-то совет, то сейчас же, кратко и точно, выложите все обстоятельства дела. Если же вы оберегаете покой Петра Авдеевича, то незачем морочить мне голову.
     – Ладно, – старуха усмехнулась. – Садитесь. Будем считать, что вы крепкой рукой взяли меня за шиворот… Когда-то у Пети некоторым образом… скажем так – была жена. Там, в коммуналке, он и прописан.
     – Фиктивный брак, – спокойно подсказала Нина.
     – Нет! Нет! – испуганно вскрикнула старуха.
     – Я ухожу.
     – Да, – сдалась старуха. – Только умоляю! А что было делать? Надо же как-то остаться в Москве после института… А эта женщина…
     – Ну, дальше! Они разведены?
     – Нет. Но… нынче этой мерзавке понадобилось выходить замуж, и она подала на развод.
     Она мерзавка не больше, чем он, подумала Нина, а вслух сказала:
     – Стоп. Все ясно. Она разведется и выпишет его. Причем сделать это будет легко, стоит только доказать, что он не жил там никогда.
     – Ну вот, видите, у вас и в самом деле неплохие мозги, – удовлетворенно заметила старуха.
     – Спасибо, Так вот, насколько я разбираюсь в законах, с опекунством у вас ничего не выйдет. Ведь вы это имели в виду?
     – Да, но какого дьявола?! – вскрикнула старуха, – Почему, хотела бы я знать?!
     – Потому что Петя вам не сын, не внук, не сват и не брат. Он человек с улицы.
     – Что!.. Как вы… смеете?! Петя?! Петр Авдеевич мой старый друг! Он… он больше, чем внук, брат и сын, вместе взятые, он!.. Как вы смели так, походя, свысока… ничего не понимая в нем!
     – Подождите. Будет вам лаву изрыгать. – Нина поморщилась. – Я объясняю нам ситуацию с точки зрения соответствующих учреждений. Надо попробовать…
     Тут в ванной грохнул пустой таз, хлопнула дверь, прошваркали шаги в коридоре и пошел Петя.
     – Да. Так что по этому поводу говорил Достоевский? – спросила Нина, со спокойным интересом глядя на взъерошенную гневную старуху. – Вы и его знавали?
     Анна Борисовна сверкнула глазами на Петю, а тот, разломив бублик и запихнув кусок за щеку так, что она натянулась, словно изнутри приставили дуло револьвера, сказал:
     – И Достоевского, и Наполеона, и князя Игоря. – Плюхнулся в хлипкое кресло с продранной обивкой и, дожевывая бублик, неожиданно пустился ругать перевод романа в «Неве», напирая на то, что хорошего перевода ждать и не приходится, поскольку дельных переводчиков нынче нет.
     Это в мой огород, поняла Нина, чем-то я его раздражаю. Минут десять она выслушивала его желчные рассуждения с доброжелательным лицом, внимательно глядя в убегающие от встречного взгляда глаза, потом спросила вежливо:
     – А вы какими языками владеете, Петр Авдесвич?
     – А я, собственно, русским языком владею, – живо и нервно ответил он. – И, смею вас уверить, этого достаточно, чтобы понять, как переведен роман – хорошо или дурно.
     Нина так же вежливо промолчала, а Петя еще долго продолжал говорить нервно, с непонятного обидой неизвестно на кого, и чем дольше говорил Петя, тем острее чувствовал насмешку в ее вежливом доброжелательном взгляде, а вопрос, заданный ею вскользь и невинно, чувствовал затылком, как чувствуешь ненадежно повешенную тяжелую полку над головой. И от этого он распалялся и нервничал вес сильнее, и все сильней ощущалась возникшая исподволь неловкость.
     Он типичный демагог, думала Нина, это его призвание, и все человечество сильно провинилось перед ним. Переводчики виноваты, что переводят, скульпторы, что лепят, актеры, что играют, архитекторы, что строят… Вот напасть – как человек ничего не умеет, так во всем понимает и всех учит…
     …Молчит, не снисходит до спора, изящный производитель духовных ценностей, думал он раздраженно. Брезгует плебеем – такая благополучная, гладкая, воспитанная… Таких выращивают в спецшколах папы-профессора и мамы-кандидатки… А мы ведь одного поколения… Как раз когда я, голодный и неприсмотренный, ждал мать с ночного дежурства на телефонной станции, эту ухоженную девочку домработница везла на урок испанского. Это же видно, это прет из каждого ее жеста – элитарность чертова. Должно быть, самое сильное потрясение в жизни – когда на третьем курсе в университете вытащили кошелек из сумочки…
     Старуха выжидала. Она хотела, чтобы Петя выкипел наконец до донышка, как чайник, забытый на плите, и ушел восвояси, дал договорить. Ведь наверняка эта Нина баба цепкая и толковая, должно быть, и ходы знает, и может, и знакомства имеет.
     Чего он не уходит? Ведь собирался же с утра куда-то! Нет, все же ему нравится эта черненькая, только не признается никогда. Развалился в кресле и несет ахинею, поразить кого-то хочет. Может, и поразит…
     А Петя все сидел и рассуждал – напористо и желчно, уже и второй бублик сжевал, а все не мог выговориться, хотя Нина и слушать перестала, смотрела в окно с подчеркнуто скучающим видом.
     Неизвестно, сколько еще продолжался бы этот тягостный для всех монолог, но Петя вдруг наткнулся взглядом на бюст Добролюбова в углу. Он умолк на полуслове, выпрямился в кресле и несколько секунд только губами пытался выговорить:
     – Кто?!
     Вид у него при этом был такой разъяренный, что Анна Борисовна заметно струхнула.
     – Да вот, мы с Ниной поднатужились, – заискивающе-шутливо сказала она.
     – Слушайте, вы же… Я же запретил! Вы не соображаете, безмозглый человек!.. А если бы парень загремел с пятиметровой высоты в обнимку с гипсовым классиком?! Что б вы его матери сказали – что всем, кроме вас, жить необязательно?!.. Вы сели ему на голову, вы… вы пользуетесь его безотказной добротой! О, я себе представляю, как Саша лежал бы на цементном полу распластанный, а эта старая эгоистка звонила бы какому-нибудь Севе, потому что Саша все равно лежит мертвый, а Добролюбова все равно нужно снять с антресолей!
     Нина поднялась и направилась к дверям. На сегодня она была сыта по горло творческой жизнью обитателей мастерской.
     – Постойте, Нина, куда же вы! – всполошилась старуха. – Петя, ты, кажется, уходить собирался, так проваливай! У нас тут важный разговор.
     – К сожалению, я тороплюсь, Анна Борисовна, – от дверей сухо ответила Нина . – А что касается нашего дела, тут надо попробовать подключить Союз художников. Пусть соорудят внушительную бумагу – ходатайство, с перечислением всех ваших заслуг перед отечественным искусством, с просьбой помочь нашему делу. Пусть упомянут, что вы старейший член МОСХА. Может, что-то и выгорит.
     И прежде чем выйти, добавила:
     – Деньги я отдала Петру Авдеевичу.
     Два достойных друг друга комедианта, думала она раздраженно. Страсти-мордасти. Оба жить по могут без ежедневных соплей и убийств. Привыкли. Климат такой, среда обитания… Однако как верно подобрала судьба этих людей, как точно притерла друг к другу, пригнала, словно хороший столяр. Парочка на загляденье, даром что родились в разных столетьях…
     Снимая пальто с руки гипсовой Норы, она услышала, как после тяжелой паузы в мастерской заговорил Петя:
     – Славненько… Вы, кажется, опять занялись устройством моей жизни? Причем собрали всенародное вече. Вы зря суетитесь. Мне не нужна вожделенная московская прописка. Я возвращаюсь домой.
     – Когда?! – заполошно вскрикнула старуха.
     – На днях, – жестко и тихо ответил он.
     И сразу выскочил с разгоряченным лицом, выхватил у Нины ее пальто и подчеркнуто услужливо, с дурацким каким-то пришаркиванием ногою, развернул.
     – Дальновидный человек, – проговорил он полушепотом, надевая пальто на плечи женщины, – ведь вы не случайно уведомили Анну Борисовну, что отдали деньги мне?
     Нина обернулась, удивленно взглянула в его лицо с подергивающимся веком.
     – Не случайно, – повторил он. – Так вот, она забудет о них все равно. А я их промотаю. Пропью с большим моим удовольствием. Плакали ваши денежки!
     Нина молча продолжала смотреть на его дергающееся веко. Ты хочешь закатить мне сцену, голубчик. Не на ту напал.
     Так же молча она достала из карманов перчатки, натянула их, тесные, тщательно, не торопясь.
     – Петр Авдеевич, – наконец сказала она доброжелательно, – Пристрастие к выяснению отношений – один из тяжелых пороков российской интеллигенции.
     Отвернулась и отворила дверь в сырые колеблющиеся сумерки. Мгновение ее худощавый, черный силуэт стоял в проеме двери, затем, по-женски осторожно нащупывая высокими каблучками ступень за ступенью, Нина спустилась и пошла по двору не оглядываясь.
     Не обернется? Нет, отстукивает каблучками пространство – дальше, дальше… Многоточие.
     Интересно – была ли у этой женщины в жизни страсть? Та самая, что любое прекрасное воспитание разносит в клочья? Не похоже. Он попробовал представить ее в постели, но ничего не получалось: Нина лежала в широкополой своей шляпе, торчали из-под одеяла каблуки сапог…
     Так прекрасно воспитана, что и брезгливой гримаски не оставила. Все подобрала – презрительные губы, вежливые брови – и унесла с собой. Пустота… На углу дома, в железном обруче под колпачком свисает желтым лимоном тусклая лампочка…
     Он следил за Ниной, пока она не завернула к остановке троллейбуса, потом запер входную дверь и зашел в мастерскую.
     Старуха сидела нахохлившись, свесив с колен огромные кисти рук. Услышав, как пошел Петя, угрюмо сказала:
     – Я подозревала, что эта баба стерва, но не думала, что она так гордо носит свою стервозность. Как орден святого Владимира.
     – А что, она не пришла в восторг от вашего хамства? – безразличным тоном спросил Петя и, не дав старухе ответить, сказал: – И сколько раз я просил отдавать мне в стирку все ваши шмотки. Посмотрите на свое платье, ведь к вам люди приходят! Сейчас поглажу чистый халат, попробуйте не переодеться!
     – Ты маньяк, мальчик. Ты жалкая прачка, – ответила она презрительно. – Это платье можно носить еще два года без ущерба для окружающих.
     Он отмахнулся и поплелся в ванную снимать с крендельной батареи необъятный старухин халат. Потом, перекинув через гладильную доску, долго, уныло катал допотопный утюг по зеленым полам, тяжело свисающим с доски, как занавес передвижного полкового театра… *** …Нина раскинула на тахте ночную сорочку, разделась.
     – Постой минутку, – сказал за спиною Матвей, и слышно стало, как по бумаге заскользил карандаш – широкими конькобежными линиями. – Руку подними.
     – Вот так?
     – Нет, кулак. Вроде замахнулась… М… угу… Стоп…
     Прошли минута, две, пять… Кожу на плечах и груди усеяли пупырышки.
     – Мне холодно.
     Молчание и карандашный шорох.
     – Матвей! Я замерзла!
     – Мм? Да, милый, сейчас… Все.
     Она накинула сорочку и дрожа нырнула под одеяло – согреваться. Матвей сидел в кресле и, не поднимая головы, рисовал что-то на листе бумаги, прикнопленном к планшету.
     – Что ты рисовал сейчас? – спросила ока, по-детски выглядывая из-под одеяла.
     – Да так… нужна мужская спина для композиции.
     – Мужская?!
     Он хмыкнул.
     – Ну да… Неважно… Мне только – движение мускулов.
     – Мускулов?! – лицо у нее стало оскорбленным. – Ты с ума сошел, какие у меня мускулы!
     Он засмеялся и не ответил. Нина уже привыкла к этой раздражающей ее манере. Он часто забывал ответить, просто не успевал – погружался в собственные размышления. Так вынырнувший из воды пловец успевает только воздуху глотнуть, а разглядеть, что там на берегу, ему некогда.
     Вот так он может сидеть бесконечно, иногда отводя голову назад и чуть вбок и смахивая ребром ладони ластиковые крошки с листа. Можно уснуть, проснуться, умереть, наконец, – он, разумеется, поднимет голову и взглянет, но – издалека, со дна своего колодца.
     – А ведь старуха просто любит его, – сказала Нина вслух, чтобы проверить, слышат ее или нет. Несколько мгновений Матвей молчал, потом смахнул с листа резиновые крошки.
     – Да.
     – Что – да?! – вспылила она. – Ты же не слышишь, что я говорю.
     Он отложил планшет и посмотрел на жену со спокойным удивлением.
     – Почему не слышу, милый? Я еще не оглох. Да, Анна Борисовна любит Петю.
     Она смутилась. И оттого, что Матвей спокойно включился в этот нелепый разговор, и оттого, что он неожиданно понял ее. Да понял ли?
     – Нет. Я имею в виду – она любит его. Как обыкновенная баба. Понимаешь? Влюблена.
     И опять Матвей качнул головой и, вздохнув, сказал:
     – Да… Что поделаешь…
     Нина села на постели. Сделанное ею открытие, так неожиданно подтвержденное Матвеем, взволновало ее.
     – И… ты давно это понял?
     – Давно… Лет шесть назад они разругались вдрызг, и Петя сбежал от нее в мастерскую – тогда еще они жили в комнате на Садовой-Каретной. Недели три она держалась довольно мужественно, только заморочила нас совсем – туда ее вези, сюда ее проводи. Потом через кого-то из знакомых узнала, что Петя очередной раз ушел с фабрики, нуждается, трешки по соседям одалживает. Ну и… попросила меня поехать с нею, дать Пете денег… В такси, помню, она меня замучила: как я должен войти, что сказать, и смотреть все время на Петю – что в его лице отразится, и ни в коем случае не проговориться, что деньги от нее… Словом, коридоры мадридского двора… Я, конечно, провалил всю операцию.
     – Нашла кому поручать…
     – Да… Она осталась ждать в такси и так волновалась, на ней просто лица не было… А я увидел Петю, и на меня вдруг такая усталость накатила, такое сожаление. Чем, думаю, я вот в эту минуту занимаюсь? Бог мой, думаю, жизнь так коротка, мне работать нужно, а я в какие-то конспиративные игры влез. Он спросил, от кого сотня, я сказал – от Анны Борисовны.
     – А он?
     – Забегал по мастерской: бледный, губы трясутся, бормочет: «Я отвечу, ничего, я отвечу». Что – отвечу, кому – отвечу?.. Еще что-то говорил, про унижение, – ей мало его унизить словами, она еще и деньгами…
     – Не взял?
     Матвей усмехнулся :
     – Взял. Схватил… Пачку пополам перегнул, сунул в задний карман джинсов, и: «Ничего, я отвечу, передай – я отвечу…» Ну, я повернулся и ушел… В такси Анна Борисовна выслушала меня со съеженным лицом, обозвала болваном, но я не обиделся, – видел, что с ней творится…
     – Он-то ее ненавидит, – убежденно проговорила Нина. – Ждет не дождется, чтобы старуха поскорей на тот свет отправилась. Я думаю, он идейный вдохновитель махинации с опекунством. А иначе – что б ему терпеть ее страшный характер!
     – Боюсь, что там не все так обыкновенно, Нина.
     – Оставь, ради бога! История простенькая и далеко не новая… Ты ложиться собираешься?
     – Да, только Косте позвоню…
     Матвей сложил листы в стопку на угол стола и пошел к телефону. Нина приподнялась на локте и сказала ему в спину:
     – Не звони.
     – А что?
     – Не звони…
     Он вернулся, сел на постель рядом с Ниной.
     – Ты говорила с Костей?
     Она натянула на плечо одеяло, словно боясь, что Матвей сгоряча огреет ее.
     – Обидела, нагрубила? Порвала все, да?
     – Матюша…
     – Елки-палки… – проговорил он удивленно и беспомощно, не глядя на нее. – Мы дружили двадцать лет…
     Она села рывком, заговорила быстро, возбужденно:
     – Какой же это друг, Матвей? Двадцать лет он жил за счет твоего таланта!
     – Ну и что?
     – И у него хватало совести…
     – Послушай, – перебил он так же тихо, разглядывая ее, как, бывает, смотришь на своего заболевающего ребенка – тревожным, ощупывающим взглядом. – Почему ты решила, что лучше всех знаешь, как выглядит дружба, любовь, ненависть? Почему?
     И оттого, что в голосе мужа не слышно было ни гнева, ни раздражения, а одно только беспомощное удивление, Нина чувствовала, что не в силах ни возразить ему, ни оправдаться.
     Матвей унес телефон в прихожую, и долго за прикрытой дверью слышалось его виноватое бормотанье.
     Нина повернулась лицом к стене, натянула одеяло на голову и заплакала…
     …Ну что вы станете с нею делать – старуха развлекается! Давний какой-то английский фильм начинается прекрасной сценой, где умирающий остряк дрожащей рукой поджигает развернутую в руках сиделки газету. И умирает, хохоча… Последнее развлечение на смертном одре. Так вот, старуха развлекается.
     Эта афера с опекунством… Нет-нет, она прекрасно понимает, что дело безнадежно, да ей результат не так уж и необходим. Ей что важно? Она занялась. Неважно чем. Она занята, а значит, жизнь продолжается. Это – раз. И если б только это! Тогда старухины штучки выглядели бы вполне невинно. Нет, ей подайте карусель штопором, чтоб вертелись вокруг ее идеи друзья, знакомые, незнакомые, Союз художников, коллегия адвокатов, райисполком, горсовет и все милицейские чины нашего районного отделения.
     Кажется, Матвей уже возил ее на прием к секретарю Союза. Секретарь, конечно, поинтересовался, почему ходатайствуют об одном опекуне, а таскается с уважаемой Анной Борисовной совсем другой человек. Странная, дескать, форма опекунства.
     Давайте, давайте. Крутитесь, таскайтесь, распечатывайте на машинке заявления во всевозможные учреждения.
     Кстати, вот Нипа хорохорилась, а против старухи слаба оказалась. Сейчас заявление для нее строчит и на машинке в четырех экземплярах отстукивает. Старуха ведь спрут, ее щупальца намертво в жертву впиваются. Против старухи все вы слабаки, братцы. Она всех вас вокруг пальца обернет и кукишем выставит.
     Кампания по делу опекунства строго засекречена. Якобы засекречена. Во всяком случае, стоит войти в мастерскую, чтобы чайник вскипятить и пожевать чего-нибудь,– лица у старухи и ее свиты оборачиваются вокруг оси, как флюгер – хлоп! – лояльные полуулыбочки: «Здравствуй, Петя» – и бумажки какие-то со стола соскальзывают, шелестя, куда-то в рукава, что ли, – были, и нет их. Главное – все эти Севы, Саши, Нины и Матвеи презирают его от всей души, страстно и горячо. Можно представить, как вечерами они перезваниваются: «Ну вы подумайте, она совсем сошла с ума. Что она затеяла: он же ее оберет, этот Растиньяк, это ничтожество, оберет до нитки и вышвырнет на улицу!» – «А вы обратили вчера внимание – с какой скучающей физиономией он снисходит в мастерскую? Будто ничего о ее намерениях и не знает. А ведь знает, подлец!»
     Да. Знаю. И чихал на вашу благотворительность. Поставьте ее под кровать, вашу благотворительность, вместо ночного горшка… Сева, подо полагать, особенно неистовствует.
     Потомственный интеллигент, эстет Сева, Всеволод Алексеевич, миляга, обаяшка – по задаткам своим тип растленный. Точнее, мог бы им быть, но обстоятельства не позволили: могучие старинные корни – профессорская семья, дед – крупнейший русский эпидемиолог, прадед тоже кто-то там, не хухры-мухры; всяческие в фамильном древе народовольцы на ветвях и чуть ли не декабристы в обнимку с министрами царского двора. Благородное книжное детство, благоухающие крахмальные салфетки, старинное серебро и подлинники на стенах. (А это, детонька, – этюд выдающегося русского художника Ильи Ефимовича Репина. Твои дедушка очень с ним дружен был.)
     Затем – образцовая юность, взращенная концертами камерной и симфонической музыки, институт, аспирантура, прекрасная диссертация и – прекрасная и пресная, как хлорированная вода, супруга (рыба камбала) из известной семьи. Ну и так далее…
     Все и высшей степени благообразно. Но задавленные пристойной жизнью пороки тлеют в глубине тихо разлагающейся душонки, будоражат стиснутое благородным воспитанием воображение и сообщают образу мыслей уважаемого Всеволода Алексеевича особенный, щекотливый уклон. Во всяком случае, те идеи, что зарождаются в его плешивой черепушке, могут привести в оторопь кого угодно.
     Например, лет пять назад Сева шепотком, при гостях позволил себе предположить, что с Петей… с Петиными сердечными делами… С Петиными наклонностями не совсем все обстоит нормальным образом. А то как же объяснить, что за вес эти годы он ни разу не женился?
     Ни разу не привел в общество ни одну девушку? Может, девушки-то его не слишком и волнуют? А?..
     До Пети этот гнусный шепоток дошел кружным путем – через слесаря Костю, жена которого, деятельная Роза, в это время возилась у плиты. Костя и донес до Пети интересное предположение. А что, Петюнь, подмигнул он, правда, что до бабы ты не охотник?
     Пришлось провести с Всеволодом Алексеевичем сеанс воспитательной работы. Минут тридцать, затаившись на лестнице, как рысь, готовая к прыжку, Петя подстерегал, когда Сева выйдет от Анны Борисовны. Наконец дождался и в три скачка нагнал его в коридоре.
     – Одну минуточку, Всеволод Алексеич. – Он предупредительно придержал второй рукав Севиного пальто, помогая тому одеться. – Мне необходимо посоветоваться по вопросу весьма деликатного свойства.
     – Со… мной? – холодно удивился Сева. С Петей они не здоровались, бывало, месяцами.
     – Именно,.. – торопливо и скорбно вставил Петя.– – Как мужчина… с мужчиной… Дело в том, что какой-то мерзавец распускает обо мне очень несимпатичные слухи… – Петя переминался с ноги на ногу, кружился вокруг Всеволода Алексеевича с тихим вкрадчивым восторгом на губах.
     – Позвольте… Какие слухи? – пробормотал Сева, чуя уже нехорошее, да не в словах Петиных, а вот в этих его ужимках, в этом зловещем блеске сумасшедших глаз… – Я… не… нет, не знаю, не слышал…
     – Как?! Вы не слыхали о моем тайном извращении? – изумился Петя задушевно, – Вас никто и никогда не предупреждал, что я – злобный педераст и вечерами подстерегаю здесь свои невинные жертвы?!
     Даже в полутьме прихожей стало заметно, как поблекло, посерело лицо Всеволода Алексеича. Он окоченел, он просто впал в ступор от страха.
     – Посоветуйте, голубчик, милочка, радость моя, посоветуйте, что делать, – продолжал Петя страстной скороговоркой, но вдруг осекся и изобразил на лице озарение мыслью: – Впрочем, я знаю, что делать для опровержения слухов: мне необходимо переспать с вашей супругой, правда? Хотя, видит бог, это никак нельзя назвать мечтой моей жизни. А знаете что – к черту баб, прелесть моя! Ведь вы сами мне всегда безумно нравились… – И тут он протянул руку и жестко обнял Севу за жирную талию. Тот пискнул, что было очень странно при его солидной комплекции, затрепыхался, как неудачно прирезанная курица, и крикнул сдавленно:
     – Прекратите!.. Вы… сумасшедший!
     – Да! – Петя брезгливо ткнул пальцем в Севин круглый живот, – Да, я сумасшедший. Запомните, пожалуйста, эту версию. Она мне больше импонирует, – и пошел, насвистывая, к себе. На Севу не оглянулся. На Севу действительно было начхать, как и на его трепню. Ранило, и жгуче больно ранило, другое – старуха, которая выслушивала всю эту мерзость с иронической ухмылкой, она ее только забавляла. Старуху вообще часто забавляли недоразумения, с вытекающими из них нелепыми ситуациями, и она никогда не спешила их рассеивать.
     Смешно и скучно… Подкладку же вся затея с опекунством имеет довольно драненъкую и загаженную. Вот как я забочусь о мальчике, – называется все это: думаю о его судьбе, хлопочу о прописке; вот как я забочусь о мальчике, не получая в ответ ни грамма благодарности. Вот какая я трогательно благородная. И все смотрите на меня. Всем видно, какая я благородная? А вам, с краю, да-да, вам, простите, лица не разберу, – вам тоже все видно?.. Старуха внушила себе и всем вокруг, что совершает бескорыстное благое дело ради Петиного благополучия, которое наступит после ее смерти. Своей будущей смертью пощеголять любит так же, как своим безобразным характером и сказочным носом.
     Подсознательно же преследуется одна-единственная цель – унизить. Еще раз унизить его в главах как можно большего числа людей. Затеяна игра, началась большая охота, жертва всегда под рукою. Будет потеха! Старуха развлекается, жизнь прокрасна.
     Такое было уже, и не однажды. Было, было, все в нашей жизни было, милейшие посетители интересной мастерской. И деньги старуха подавала, да не сама, а через Матвея – как же без свидетелей, так ведь никто о подачке и не узнает. Только Матвея-то она зря выбрала, зерно не на ту почву упало. Матвей не сплетник, да ему и неинтересна вся эта возня, художник существует в своем огороженном пространстве, крутится в нем со своими проблемами бедного гения, например, стоит ли в смесях использовать стронциановую желтую.
     Матвей, должно быть, и не донес до широкой общественности всей красоты и благодати сцены подаяния. Севу бы запрячь в эту миссию! – Тот любитель подробностей и щедро поделится ими с каждым пуделем в своей подворотне. Сева, очевидно, никак не мог в тот день.
     Деньги Петя возвратил месяца через два. Без красот, без сцен, без свидетелей. Да, Анна Борисовна. Вы мне даете со свидетелями, а я вам возвращаю – без свидетелей. Поэтому для ваших любимых друзей я – Растиньяк, приживальщик, тунеядец… Пусть…
     …Да, тот период жизни никак нельзя назвать розовым. Очередной раз он ушел со своей милой, обжитой до домашности швейной фабрики. Лет пятнадцать уже Петя вел в тамошнем клубе драмкружок. Его знали все – от директора до кошки вахтера Симкина. Дело было живое, попадались и способные ребята, но – всю жизнь вести кружок в клубе швейной фабрики?! Для этого он приехал в Москву, с отличием закончил институт, рассуждает на полном серьезе об искусстве?
     Все эти годы швейный драмкружок держал его, как майского жука, на ниточке. Петя рвался, уходил, месяцами, бывало, искал работу, – в клубе терпеливо ждали, когда Петр Авдеевич вернется. Черт возьми, словно иначе и быть не могло, словно он был привязан к драмкружку за лапку – полетает, пожужжит и сядет.
     Так вот, в очередной раз он ушел, тогда казалось – наверняка. Через сатирика Гришу Браскина, жена которого приходилась ближайшей подругой Грошевской бабы, прощупывалось кресло в одной из редакций; не очень высокое, но уютное и с перспективой – редактора отдела театра и кино.
     Все было обговорено, он произвел на главного приятное впечатление, поспешил уволиться с фабрики и с неделю ходил легкий, остроумный, приятельский ко всем. Со старухой расцвела идиллия и трогательная обоюдная забота. Он стоял на пороге новой, настоящей, достойной, наконец, его ума и способностей, жизни. Не совершенно достойно, конечно, но все же, все же… не драмкружок швейной фабрики.
     Никогда он не мог просчитывать ходы, вот в чем его беда. На кресло наложили лапу из министерства культуры – так объяснял потом Гриша Браскин, а может, неожиданно потребовался родственно-дружеский обмен; твоего ко мне, моего к тебе – ситуация житейская и вполне понятная. Взбесило не это, а то, как, приятно улыбаясь и загоняя глазки в угол кабинета, Грошев выплетал кружева. Слишком много причин нагородил, слишком много, какие-то баррикады на пути к соблазнительному креслу. Впрочем, окончательно не отказывал, и это тоже было противно.
     Тогда Петя развалился в удобном кресло напротив Грошева и не отказал себе в последнем удовольствии – разговаривая, там и сям вставлял к месту и не к месту; «Гроша ломаного не стоит», «грош цена», «грошовый человек», нажимая на это слово и ухмыляясь.
     Тем же вечером на Садовой-Каретной вспыхнул чудовищный скандал со старухой, да при гостях, да с музыкой – не хочется вспоминать всей этой дряни. Просто старуха ни к селу ни к городу стала пересказывать спектакль Петиного драмкружка по рассказам Лондона, с комментариями, надо сказать, необыкновенно смешными. А заодно уж поведала всей публике (и тоже с комментариями, необыкновенно смешными), как сегодня Петру Авдеечу дали под зад коленом в весьма симпатичном журнале, куда он навострил лыжи – ведать искусством театра и кино.
     Словом, со смертельной раной в самолюбии Петя камнем покатился по ступенькам в моросящую, желтую от фонарей тьму этого проклятого, чужого, проклятого, чужого города…
     Он заперся в мастерской – тогда еще большее время года она стояла закрытой – и дал себе слово к старухе никогда не возвращаться, найти работу, снять квартиру… В кармане завалялась трешка. Петя купил пачку чая, буханку хлеба и кило рафинада. Удивительно, что он все еще был уверен в скором и счастливом повороте событий. Молодость – самый надежный поплавок в нашей жизни…
     Впрочем, недели через три эта уверенность несколько подтаяла и осела, как оседает под холодным весенним дождем сверкающий снежный замок.
     Вдруг явилась Светка и надрывно заявила, что беременна и ребенка намерена доносить тютелька в тютельку. Он сказал устало: валяй. Светка уселась на стол, качнула презрительно ногой и спросила: знает ли он, слышал ли он краем уха и почитывал ли, как поступают порядочные люди в таких случаях?
     Я непорядочный, возразил он вяло, убирая из-под литого ее бедра блюдце с окурками, порядочные люди живут в собственном доме и знают, чего они хотят. Что ты хочешь, Светлана? Единственно, что я могу сделать для этого ребенка, – записать его на свое имя, хотя – «что в имени тебе моем»…
     Эта дурища, кроме того, не знала, что он… как бы это поточнее выразиться… женат.
     Тогда она тем же надрывным тоном сказала, чтоб он, по крайней мере, достал денег, потому что это сейчас стоит недешево – полтинник, что в принципе уже все договорено через подругу двоюродной сестры, тетка которой все и устроит. Но деньги нужны к среде.
     Хорошо, сказал он, обнял ее и поцеловал и лоб восковыми губами. Прости, сказал он, такая жизнь… Помнится, в тот момент хотелось повеситься, не от отчаяния – от крайней усталости. Он забегал по городу.
     Нерсесяны извинялись – они только что купили цветной телевизор. Ира с Сережей вот только вчера (где ты был!) одолжили последнюю сотню критику Вахрейкину, вернее, его идиоту племяннику.
     Ольга Станиславовна просто не дала. Просто и мило. Я не могу ссудить вас, Петруша. Да почему же, господи, Ольга Станиславовна?! А с чего же вы отдавать будете, голубчик? Она кротко улыбалась – чешуйчатый от пудры лобик, морщинистые губки в бледной номаде и белейший отложной воротничок. Вы не служите, с Анной Борисовной нынче в контрах, так что, по всему, скорых денег у вас не предвидится. Надо же вдаль смотреть, голубчик… Так и сказала – «вдаль». Голос глубокий, волнующий, молодой. Заслуженная артистка, играла у Мейерхольда, потом, наоборот, – у Таирова, подруга Алисы Коопен, и прочая и прочая. (Между строк: вот уже несколько лет их с Петей связывала трогательная дружба, да.) «Надо же вдаль смотреть, голубчик…» Ах, Ольга Станиславовна, сколько уж лет я только тем и занят, что вдаль смотрю. И в детстве, и в юности – только вдаль – «В Москву, в Москву!»…
     Больше не бывал у стервы, не мог забыть. А прежде любил этот поворот с Шереметьевской на тринадцатый проезд Марьиной рощи. Здесь церковь стояла с кротким именем «Нечаянная радость». Церковка небольшая, но звонкая, умильная, с пятью позолоченными луковками… (Год назад пришлось проезжать там. Церковь позарастала высотными домами вокруг, погасла, заглохла, солнце не добирается до ее золоченых луковок, и на повороте глазам уже открывается не радость нечаянной встречи, а длинный высотный дом с магазином «Дары природы».)
     Денег, словом, не добыл… И в этакий-то веселый вечерок является Матвей – простуженный, в безумном своем комиссионном пальто с останками каракуля на шее, бормочет, сморкается и, по всему, крайне мучается своею миссией.
     Петя, конечно, сразу понял, что Матвей явился парламентером, и оскорбился и обрадовался вдруг, и захотелось одновременно выпалить что-нибудь едкое, бесповоротное и в то же время броситься за угол, где, он знал, стоит такси, а в нем старуха. Еще минута – и он бы все простил за то, что она приехала, и побоялась явиться сама, и выслала Матвея, все простил бы и выбежал сам, вытащил бы ее из машины, приволок сюда…
     Тут Матвей вынул из кармана пачку десяток, потряс их слегка, словно тараканов на пол сбрасывал, и положил на краешек стола.
     – Вот, – сказал он. – У тебя затруднения… и все такое… в общем… Тут немного… По-дружески…
     Он рукой еще что-то объяснял, делал странные жесты, словно обрисовывал в воздухе некую композицию. Петя смотрел и думал: не миляга, нет. Все жестко, неэлегантно, даже туповато.
     Его в одну секунду и дрожь окатила, и изумление – сколько же в старухе энергии этой, азарта, что все не устанет травить и в угол загонять. И как все придумала и продумала: не Севу какого иибудь послать, а вечно безденежного Матвея, чтоб он, Петя, не обознался – от кого проклятые бумажки доставлены. Проклятые, совершенно необходимые бумажки!
     – Кто деньги прислал? – холодно спросил он.
     Матвей поморщился мученически, потоптался и неожиданно сердито сказал:
     – Неважно! Не знаю. Анна Борисовна.
     Ничего… Петя взял пачку, сунул в задний карман.
     Вы позабавиться решили, Анна Борисовна? Вам скучно сейчас там, одной. Некого помучить, ручной зверек Петька вдруг цапнул за руку и убежал… Хи-хи, Анна Борисовна. Знали бы вы, как кстати сейчас эти денежки. И как отвечу я вам и верну сполна. Дайте только время. Отвечу, отвечу…
     – Ничего, я отвечу, – сказал оп лихорадочно вслух. – Я отвечу… Матвей ушел – неловкий, сердитый, недюжинный, можно сказать, выдающийся человек, вынужденный по деликатности своей заниматься обихаживанием этого прохвоста. А прохвост долго еще бегал по холодной мастерской, бормотал, огрызался и словно уворачивался от кого-то невидимого, кто пытался ухватить его и укусить в самое сердце.
     Недели две после скандала он не звонил на Садовую. Не в пустыне она, не среди зверей. В квартире живут нормальные люди – симпатичная тетка Клавдия Игнатьевна, восьмиголовая семья Таракановых. Те дураки поголовно, но за хлебом для нее кто-то же сбегает.
     Сердце ныло, тоска была страшная, но оскорбленное самолюбие давило душу. Ничего, думал он, пусть поживет-ка одна, среди добрых людей. Это совершенно необходимая воспитательная акция. Звонить погожу месяцок… Ну хотя бы недели две… Дней пять уж, во всяком случае… И сразу набрал номер квартиры.
     К телефону подошла Клавдия Игнатьевна. Он сказал торопливо:
     – Клавдия Игнатьевна, это я. Не говорите Анне Борисовне, что я звоню. Она здорова? Не называйте моего имени, только – да, нет.
     Вот кому стоило завидовать в жизни, кем хотелось любоваться. Клавдия Игнатьевна была человеком неиссякаемого душевного здоровья. Что бы она ни делала: убирала «по людям» за десятку, ходила на рынок или прибирала в родительский день родные могилы на Калитниковском, – она не только всегда пребывала в добром, деятельном расположении духа, но и одаряла этой бодростью всех вокруг.
     Довольно часто Петя размышлял: отчего незатейливая жизнь Клавдии Игнатьевны, с тихими радостями по поводу добычи какого-нибудь венгерского горошка, внезапно «выкинутого» на прилавок, с обстоятельными умиленными пересказами (как красиво служил нынче батюшка в Калитниковской церкви), отчего эта простая жизнь так наполнена смыслом и добротой, а его, Петина, жизнь, до отказа набитая разнообразными событиями, всевозможными знакомствами, просмотром редких и запретных видеофильмов, закрытых спектаклей, и прочая и прочая, – отчего его, Петина, жизнь так пуста, скучна, однообразна…
     – Петь, – бодро ответила Клавдия Игнатьевна. – Ну чего ты колобродишь, Петь! Возвращайся в сомью уже, хватит. Мать больно переживает.
     В разговорах с Петей Клавдия Игнатьевна всегда называла старуху «матерью», и в этом тоже сказывалось ее душевное здоровье. А как же иначе – живут вместе, друг за дружку переживают – кто же как не мать…
     – Да я!.. ноги моей! Вы просто не знаете, как она… унизила… растоптала… – захлебываясь, выкрикнул он.
     – О! О! Хорош… – так же невозмутимо приветливо перебила Клавдия Игнатьевна.– – Ты с кем считаешься? Ей, может, жизни пять дней осталось… Нрав у ней, конечно, едреный, это я с тобой не спорю… Так ведь это как кому от Господа досталось. Люди родные, друг с дружкой связаны… Ты пересиль себя, Петь. Ты молодой, жалеть ее должен. Сидит целый день, нос повесила…
     – Что она ест, кто ей готовит? – спросил он.
     – Да уж с голоду не помирает, не бойсь. Вчера я борща ей налила, колбаски отрезала. Третьего дня Тараканы расщедрились, картошки наварили. Не помирает, нет. Но тоскует. Ты же знаешь, Петь: она как затоскует, так из дому шляется.
     – Куда шляется?
     – Ну это я тебе не подскажу. Вчера увозил ее куда-то седоватый, глаза навыкате… вежливый..,
     – Сева.
     – Ну. А сейчас вот только двери я закрыла – поволок на себе ее этот ваш… неприбранный, ну, всегда скипидаром от него разит. Мать его все гением обзывает…
     – Матвей.
     – Вот. Словом, ты, Петь, поваландался, показал ей кузькину душу, и будет. Стыдно с матерью собачиться… Слышь, я чего говорю?
     – Слышу… – ответил он угрюмо.
     – Ну, когда придешь-то?
     «Никогда! – хотел он крикнуть в отчаянии, – Никогда не вернусь в проклятый ее дом!.» Вслух же сказал отрывисто:
     – Не знаю. Скоро…
     Все это означало возвращение в лоно швейной фабрики. Пожужжал, полетал, и будет. Дернули за ниточку, напомнили майскому жуку, что он привязан.
     Кстати, и ребята из драмкружка наведывались за это время раза два. Способные ребята, Боря и Аллочка, бог знает, сколько лет все знакомы, а сколько ролей переиграно! Энтузиасты-театралы, да… Библиотекарь Аллочка, фарфоровое дитя под тридцать (или за тридцать?). Неважно, много лет была исступленно влюблена в Петра Авдеича. Чем он мог ответить этому хрупкому существу с малиновым румянцем пастушки саксонского фарфора? Он давал ей заглавные роли. Аллочка и Джульетту играла, и Неточку, и много кого еще…
     Моторист Боря страдал, ждал своего часа, ходил за Аллочкой преданным угрюмым псом и втайне мечтал, чтобы Петр Авдеевич когда-нибудь не вернулся наконец в драмкружок.
     Дня через два после визита Матвея Аллочка снова заглянула в мастерскую. На этот раз ей, по-видимому, удалось оторваться от Бори, и она порхала по цементному полу мастерской – эфирная, как случайно залетевшая в амбар стрекозка.
     – Петр Авдеевич, – – влюбленно спрашивала она. – А это чей портрет? А кого это лепили? А эта деревянная штуковина – это мольберт, да? Ой, это такое таинство: мас-тер-ская! Петр Авдеич, скажите, что вернетесь! Мы пропадем без вас! Мы же хотели Чехова ставить, как же Чехов, Петр Авдеич, что с Чеховым будет?
     Петя улыбался, делал задумчивое лицо и даже угостил Аллочку двумя вареными сосисками.
     С Чеховым все в порядке, фарфоровое дитя. Он классик, ему хорошо. Его тома стоят в библиотеке швейной фабрики… А вот со мной плохо, друг мой Аллочка. И ничто мне не поможет, даже твоя пасторальная любовь.
     Аллочка преданно съела холодные сосиски, заглотала их горячим чаем и никак не хотела уходить. Она хотела остаться здесь навсегда.
     Впрочем, ему было даже приятно вообразить на минутку, что стоит самую малость напрячься, слегка изменить рисунок роли и внушить себе, что ему мил и этот нервозный румянец, и эти серые крупные стрекозьи глаза, этот преданный взор… чуть напрячься… и жизнь его стала бы просторной, уютной и покойной, как Аллочкина четырехкомнатная квартира на Беговой. Кроткие мама с папой, уже не чаявшие пристроить свою единственную дочь… а хоть бы и не кроткие – с его-то, Петиной, закалкой, с его закваской в битвах со старухой – да он бы с нечистою силой ужился…
     Нет, фарфоровое дитя, ступай себе мимо. Я не мерзавец, хоть и очень смахиваю на такового…
     – Ведь мечтали же, Петр Авдеич, помните – поставим «Невесту»… Новый взгляд на Чехова… Скажите что вернетесь, Петр Авдеич!
     Он снова улыбался, перекинув ногу на ногу и чуть покачивая верхней (брюки были совсем новыми, шоколадного цвета вельвет благородно отливал глянцем на остром колене). Конечно же вернусь, дура ты набитая, куда я денусь… Я майский жук, привязанный за лапку.
     – Скажите – да! Петр Авдеич! Да?! Да?!
     – Да,– – он вздохнул и склонил голову набок. Аллочка взвизгнула, подпрыгнула и захлопала в ладошки… Сколько неистраченной женской энергии, думал Петя, ей бы родить да помыкаться с яслями, с карантином каким-нибудь, со свинками-ларингитами… Вот что ей надо, а не Джульетт играть..
     Через неделю он уже репетировал в своем драмкружке. Роль Нади – «Невесты» готовила Аллочка.
     А еще через два дня он помирился со старухою.
     Она нагрянула утром в мастерскую – собственнои персоной. Хотя «собственной персоной» – сказано неточно.
     Разбудил Петю длинный раздраженный звонок в дверь. Пытаясь поймать ногами ускользающие тапочки и судорожно запахнувшись в рубашку, он потащился открывать. На заледеневшем крыльце в медленном величественном снегопаде трясся детина в душегрейке.
     – Заберите свою старушку, она из салона никак не вылезет.
     – Что?! Из… какого салона? – забормотал сонный Петя, в воображении которого слово «салон» мгновенно приобрело определенный художественный смысл. Детина в театральном снегопаде, какой-то салон, из которого нужно раным-рано забрать какую-то старушку.
     – Забери из машины старуху, говорю! – гаркнул детина. – Мудохаться еще с вами!
     Наспех накинув куртку, чертыхаясь, Петя помчался выволакивать из такси Анну Борисовну. Она застряла в задней дверце, палка валялась на снегу, одна нога в ортопедическом ботинке свисала наружу, вторая, корявая, зацепилась коленом за переднее сиденье.
     Он увидел это издалека, и, как не раз бывало, горло вдруг сжалось в странном спазме, к глазам поднялись слезы, и, чтобы сбить их, Петя заорал, подбегая к машине: – Сумасшедшая старуха, что вы творите! Дурацкие ваши затеи! Какого черта вы не позвонили?!
     Она молчала, пытаясь дрожащими руками передвинуть застрявшую ногу. Петя обхватил старуху за спиму, подмял и, багровый от усилия, с надувшимися на шее жилами, но переставая чертыхаться, поволок ее к крыльцу.
     – Э! Деньги! – крикнул за спиной таксист. И, поскольку Петя не отвечал, подбежал и рванул его плечо:
     – Ты!! Платить кто будет?!
     – Дай человека довести! – огрызнулся Петя. – Ты что – не видишь?
     – Я, бля, с твоей дохлой бабкой полтора часа уже, бля, потерял! – кричал таксист, сатанея. – Я на линии! Ты за меня, бля, план будешь делать?!
     Петя сгрузил Анну Борисовну у крыльца (лишенная опоры, она кулем повисла на обшарпанных перилах) и, побелевший, со стеклянными глазами, под страстный мат таксиста вернулся за палкой. Наклонился и поднял ее со снега, треснувшего вдруг кровавыми прожилками.
     Впоследствии Анна Борисовна уверяла, что Петя загнал таксиста в машину методичными ударами палки справа и слева («очень ловкими», уточняла она).
     Петя не помнил, хоть убейте. Может, старуха и преувеличивала, потому что спустя дня три случай уже преподносился всем как «зверское избиение Петькой ни в чем не повинного таксиста», ну и с комментарием, конечно, вроде: «Кто б мог подумать, что мальчик так профессионально фехтует! Вот что значит постоянно питаться кинодребеденью. Да, он мастерски отделал этого верзилу, что совершенно загадочно – при Петькином-то жалком сложении, взгляните», – и тут все как по команде оборачивались и с доброжелательным и скромным любопытством оглядывали долговязую Петькину фигуру, словно впервые видели ее. (К худобе чьей бы то ни было старуха относилась с пренебрежительным сочувствием. У нее было скульптурное отношение к фигурам, она ценила формы. Бывало, объявит: «Сегодня у меня в гостях будет роскошная женщина, приходите полюбоваться». Как правило, роскошная женщина оказывалась лошадью с отвислым задом и пудовой грудью. Вообще в понятие «породистая женщина» старуха вкладывала несколько животноводческий смысл.)
     С тех пор они перебрались в мастерскую, Петя настоял. Он расчистил семиметровую подсобку с маленьким, размером в портфель, оконцем, вымыл ее, приволок от знакомых старый топчан, облезлую тумбочку и два колченогих стула, давно уже дачных, и – отделился. То есть появлялся перед Анной Борисовной, когда считал это возможным. Меры были жесткими, но необходимыми. И старуха смирилась…
     Правда, она успевала покуражиться и в эти недолгие часы, но стоило Пете удрать дня на два к знакомым на дачу или остаться ночевать у кого-нибудь, очень скоро его начинала грызть томительная скука; все, что говорили вокруг, казалось плоским, избитым, и он поднимал телефонную трубку, чтобы удостовериться: там, в мастерской, все в порядке, старуха читает, или пишет, или болтает с очередным гостем (кто там у вас? какая Лариса? Господи, кого к вам только не заносит… О кинематографе? А что вы понимаете в кинематографе, когда в последний раз вы смотрели немой фильм с Верой Холодной в семнадцатом году!), – и затевалась часовая перепалка, в которой он заводился, накалялся, раздражался и изумлялся ее убийственно остроумным и оскорбительно точным оплеухам кинематографу. И кто-то из друзей уже тянул его от телефона, округляя глаза и шепча: «Петя! Отдохни от нее!» (Да что вы понимаете, жалкие люди! В ее возрасте, если, конечно, дотянете, вы будете носки вязать и слюни пускать.) И, взвинченный, бодрый, злой, он бежал играть в теннис или шел с дачниками на речку…
     И вот совместными усилиями, сложнейшими манипуляциями, справками, ходатайствами, обиванием порогов высоких кабинетов добывается бумага, которая официально разрешит ему делать все то, что он и без бумаги делал изо дня в день пятнадцать лет. Это ли не комедия!
     А между тем батарея в ванной по-прежнему не топится, мозгляк Костя пьян каждый день, Роза ворует беззастенчиво, например, позавчера Петя застал ее за деловитым осмотром их старенького «Саратова».
     Старуха в это время дышала воздухом на дворовой скамеечке. Увидев Петю, Роза ничуть не смутилась, объяснив через плечо, что выбрасывает испорченные продукты. Петя молча подошел к ее хозяйственной сумке, развалившейся на полу небольшим бегемотом, и двумя пальцами вытянул бумажный пакет с десятком яиц, которые сам купил вчера в гастрономе.
     Эта мерзавка даже не разогнулась, продолжая шарить на верхней полке холодильника. Ее четырехугольный зад и раньше напоминал широкую ступеньку, а сейчас даже захотелось поставить на него ногу.
     – Чего возникаешь, друг, не пойму. Живешь здесь – живи. Я же не возникаю про тебя. Живи и другим жить дай.
     Вот тут и надо было слегка подправить коленом покосившуюся ступень ее каменного зада. Надо было молча пнуть распоясавшуюся воровку, так, чтоб она забыла, как открывается не только дверца холодильника, но и входная дверь мастерской. Но Петя, клокоча праведным гневом и сдерживая себя из последних сил, стал глупо выяснять отношения, пока Роза не посоветовала ему заткнуться, назвала «Шметя-дерьмо», добавив, что он здесь большой начальник «подотри-вынеси», и пообещав его «уделать».
     В результате кончилось все отвратительно. Они подрались, причем Роза оказалась заправским кулачным бойцом…
     И тут уж надо было бить ее без оглядки, бить вдохновенно, по могучей спине и крутому заду, по радостно-наглой морде, но бить Петя все-таки не мог из-за жалкой своей половинчатости, он только безуспешно хватал ее за молотящие кувалды рук, пытаясь вытолкать из мастерской.
     Роза в радостном возбуждении разбила на Петиной голове весь десяток диетических яиц, так что желток потек и залепил глаза, оторвала воротник рубашки и уже напоследок, обернувшись в дверях, хлопнула себя сумкой по заду и победно воскликнула:
     – Вот твое место!
     Потом, вслепую добравшись до ванной, Петя отворачивал краны дрожащими руками, бормоча «я убью ее, я убью ее». А промыв глаза, увидел себя в зеркале – – желтого и жалкого, как только что вылупившийся цыпленок, опустился на край унитаза и – кошмар! – захохотал, плача и мотая головой в исступленном, бесконечном отчаянии.
     Минут через двадцать он вышел во двор – затащить в дом старуху. Та уютно сидела на скамье и болтала с профессором Ордынкиным. Профессор любил по утрам гулять с внуком. Выходил он обычно в засаленном дворницком бушлате защитного цвета, в вязаной шапочке с помпоном и зычным голосом балагурил с соседскими домохозяйками. В известной степени профессор был гусаром…
     Узкий, зажатый домами дворик уже покрылся кляксами черной оттаявшей земли. Кричали вороны, гоготал профессор Ордынкин, как рыбак, широко разводя руками, старуха вторила ему басом.
     Со стихающим сердцем Петя стоял на крыльце и ждал, когда резкий ветер, продувающий голый двор, сотрет с воспаленного лица багровые пятна…

Окончание следует...


  


Уважаемые подписчики!

     По понедельникам в рассылке:
    Аркадий и Георгий Вайнеры
    "Петля и камень в зеленой траве"
     "Место встречи изменить нельзя" "Визит к Минотавру", "Гонки по вертикали"... Детективы братьев Вайнеров, десятки лет имеющие культовый статус, знают и любят ВСЕ. Вот только... мало кто знает о другой стороне творчества братьев Вайнеров. Об их "нежанровом" творчестве. О гениальных и страшных книгах о нашем недавнем прошлом. О трагедии страны и народа, обесчещенных и искалеченных социалистическим режимом. О трагедии интеллигенции. О любви и смерти. О судьбе и роке, судьбу направляющем...


     По четвергам в рассылке:
    Дина Рубина
    "На верхней Масловке"
     Трогательная и почти правдивая история из жизни современных российских интеллигентов. Яркие типажи и характеры, тонкий психологизм.

     В последующих выпусках рассылки планируется публикация следующих произведений:
    Шон Хатсон
    "Жертвы"
     Существует мнение о том, что некоторые люди рождаются только для того, чтобы когда нибудь стать жертвами убийства. в романе "жертвы" Фрэнк Миллер, долгие годы проработавший специалистом по спецэффектам на съемках фильмов ужасов, на собственном опыте убедился в справедливости этого утверждения. По нелепой случайности лишившись зрения, он снова обретает его, когда ему трансплантируют глаза преступника, и в один из дней обнаруживает, что способен узнавать потенциальных жертв убийцы. Миллер решает помочь полиции, которая сбилась с ног в поисках кровавого маньяка, но сам Миллер становится мишенью для садиста. Удастся ли ему остановить кровопролитие или же он сам станет жертвой?..
    Рэй Брэдбери
    "451 градус по Фаренгейту"
     В следующее мгновение он уже был клубком пламени, скачущей, вопящей куклой, в которой не осталось ничего человеческого, катающимся по земле огненным шаром, ибо Монтэг выпустил в него длинную струю жидкого пламени из огнемета. Раздалось шипение, словно жирный плевок упал на раскаленную плиту, что-то забулькало и забурлило, словно бросили горсть соли на огромную черную улитку и она расплылась, вскипев желтой пеной. Монтэг зажмурился, закричал, он пытался зажать уши руками, чтобы не слышать этих ужасных звуков. Еще несколько судорожных движений, и человек скорчился, обмяк, как восковая кукла на огне, и затих.
    Джон Рональд Руэл Толкиен
    "Властелин Колец"

    Летопись вторая
    "Две башни"


    Летопись третья
    "Возвращение короля"
     В этой книге речь идет главным образом о хоббитах, и на ее страницах читатель может многое узнать об их характерах, но мало - о их истории. Дальнейшие сведения могут быть найдены только в извлечениях из "Алой Книги Западных пределов", которая опубликована под названием "Хоббит". Этот рассказ основан на ранних главах "Алой Книги", составленной самим Бильбо, первым хоббитом, ставшим известным в Большом мире, и названных им "Туда и обратно", так как в них рассказывается о его путешествии на восток и о возвращении: это приключение позже вовлекло всех хоббитов в события эпохи, которые излагаются ниже...
    Иван Лажечников
    "Последний Новик"
     В историческом романе известного русского писателя И. И. Лажечникова (1792-1869) "Последний Новик" рассказывается об одном из периодов Северной войны между Россией и Швецией - прибалтийской кампании 1701-1703 гг.
    Иоанна Хмелевская
    "Что сказал покойник"
     Иронические детективы популярной польской писательницы давно покорили миллионы читателей и в Польше, и в России - после появления на русском языке первого ее произведения "Что сказал покойник". Пусть не введет тебя в заблуждение, уважаемый читатель, мрачное название книги. Роман эот на редкость оптимистичен, в чем ты убедишься с первых же его страниц. Героиня романа случайно узнает тайну могущественного гангстерского синдиката, что и является причиной ее путешествий по всему свету, во время которого Иоанне приходится переживать самые невероятные приключения.

     Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения


В избранное