Главная проза апрельского "Знамени" - безусловно, "Мое открытие музея" Феликса Светова, роман с неожиданным для "литературы существования" и не сразу распознаваемым кольцевым сюжетом - все начинается встречей на вернисаже: "необязательные разговоры, ненужные встречи, что-то еще и еще...", необязательные и неживые вещи-экспонаты, добавим мы. И заканчивается все тоже встречей - с той самой женщиной и совсем на другом вернисаже, спустя годы, после тюрьмы и ссылки. Ситуация почти абсурдная:
- Кстати, - сказала дама в алом платье, сейчас она говорила со мной как с давним знакомцем, - вы нам должны помочь. Можете прямо сейчас позвонить Солженицыну?.. Или на худой конец - Наталье Дмитриевне?
- Зачем? - удивился я.
- Мы готовим выставку - "Когда русская проза пошла в лагеря".
Автобиографическая проза - самый "нелитературный" из литературных жанров, и этот автор, казалось бы, чужд приема, так что возникает ощущение, будто все происходит само собою и внутренний "музейный" сюжет возникает из самой жизни, литературной сделанности нет, каждый пишет как он дышит. А ключ "музейного" сюжета раскрывается в последних строках:
Домбровский был, конечно, очень хорошим - превосходным писателем. Но он был гениальным человеком. Прошло больше двадцати лет после его смерти, а я бесконечно с ним разговариваю, он мне не просто нужен, он всегда со мной.
"Музейный" роман Феликса Светова продолжает "Хранителя древностей". Притом что писателя Юрия Домбровского очень редко вспоминают в наши дни, а забытый писатель все равно как брошенная дорога: никто не идет в ту сторону, и пространство сужается. Теперь вот оказывается, что не совсем так.
На фоне такой "антилитературы" с ее поколенческой "лагерной" традицией нашумевшее фэнтези Дмитрия Быкова (окончание в #4 "Нового мира") выглядит детским конструктором "Лего".
В развитие темы следует сказать о продолжении солженицынского "Угодило зернышко..." в том же номере "НМ". Это тоже попытка автобиографии - подлинной взамен "ложных" - и ответ на все обвинения сразу:
"... А мне, озираясь посреди теснеющего хоровода, приходит на ум из А.К.Толстого:
Не мню, что я Лаокоон,
Во змей упершийся руками,
Но скромно зрю, что осажден
Лишь дождевыми червяками".
Публикацию очередных глав из "Очерков изгнания" предваряют письма некоторых нелицеприятно упомянутых автором персонажей в отделе "Из редакционной почты" #3:
Г-н Солженицын - писатель, поэтому он, как и любой писатель, обладает богатым воображением. Подобное воображение, являющееся, несомненно, добродетелью писательского таланта, может стать помехой в обращении с фактами, так как писатели зачастую обладают тенденцией приписывать и придумывать факты, когда сами факты неизвестны или туманны.
...
Я не питаю личных чувств ненависти к г. Солженицыну. Мне просто жаль, что он не в состоянии понять, что у каждого человека есть право думать иначе. Мне кажется, что его интеллектуальная нетерпимость была весомым фактором в несостоявшихся надеждах сыграть решающую роль в эволюции посткоммунистической России.
С уважением,
Ричард ПАЙПС,
США.
Как бы там ни было, но в главах, опубликованных в апрельском "НМ", события остановлены на момент 1986-1987 годов: начало перестройки, возвращение Сахарова, постепенное освобождение политзаключенных, надежды и прогнозы:
Допустит ли Бог вернуться на родину? допустит ли послужить? И - в момент ли нового ее крушения или великого устроения?
Уже дважды послано было мне совершить в моей стране - невозможное, непредсказуемое: напечатать лагерную повесть под коммунистической цензурой и издать "Архипелаг", находясь в пасти Дракона. И при напечатании "Денисовича" и при высылке на Запад испытал я два подъемных взрыва, когда немеряные силы подхватывают тебя на высоту неожиданную. (И оба раза наделал ошибок.) Если я дважды пробивал собой бетонную стену - отчего и в третий раз на меня не ляжет нечто схожее? (И как не наделать ошибок тогда?) Грянь боепризывная труба - еще слух мой свеж, и еще остались силы. У старого коня, да не по-старому ходьба.
Автобиография нынче превалирует, и в "Знамени" окончание "гастрольного романа" Владимира Рецептера и "записки" совсем иного рода - с героем другого порядка: история успешной советской карьеры, "Загадка патриарха" Виталия Сырокомского, зама Александра Чаковского по "Литгазете" времен ее застойного расцвета. Заглавие очевидно редакционное, и в чем тут "загадка", честно говоря, сказать сложно.
Вездесущее "первое лицо" отсутствует лишь в малой прозе. В апрельском "НМ": короткий рассказ Юрия Буйды "Степа Марат". Появись он десять лет назад, он был бы непоправимо чернушным:
Возвращавшийся домой после смены кочегар бумажной фабрики Степа Марат успел выхватить из-под скорого поезда Нату Корабельникову, сам при этом лишившись обеих ног до колен. Женщина хоть и была здорово пьяна, но все же раздобыла в ближайшем саду тачку, на которой возили навоз, и доставила Степу в больницу, где доктор Шеберстов остановил кровотечение, наложил швы и отправил пострадавшего в палату, а Нату - отсыпаться, не обращая внимания на ее настойчивое требование пристроить где-нибудь Степины ноги в хромовых сапогах, временно валявшиеся в тачке.
Но все наоборот, никакой чернухи тут нет и в помине, герои поженятся и будут счастливы. Вот только Степа Марат вскоре умрет, надорвавшись: он каждый день помогал солнцу взойти на небо.
Можно порассуждать, почему тоскливый абсурдизм a la Петрушевская вышел из моды, почему из тех же материй стало возможно шить пастораль, и нам теперь нравится так, а не эдак. Но формат не позволяет.
То была большая проза, потом - малая, теперь стихи. В "Знамени" задают тон Александр Левин ("Берегися меня, Дуся") и Дмитрий Воденников ("Блеск пчелиный"). Первый играет словами:
Человек лежит на стуле
между волком и собакой,
между пятым и двадцатым,
от забора до обеда.
Второй - интонациями. Чужие речи выделяются курсивом, поэтому так сложно в формате РЖ цитировать эти стихи, но попробуем:
Так дымно здесь
и свет невыносимый,
что даже рук своих не различить - кто хочет жить так, чтобы быть любимым? Я - жить хочу, так чтобы быть любимым! Ну так как ты - вообще не стоит - жить.
А я вот все живу - как будто там внутри
не этот - как его - не будущий Альцгеймер,
не этой смерти пухнущий комочек,
не костный мозг
и не подкожный жир,
а так, как будто там какой-то жар цветочный,
цветочный жар, подтаявший пломбир,
а так, как будто там какой-то ад пчелиный,
который не залить, не зализать... Але, кто хочет знать, как жить, чтоб быть любимым? Ну че молчим? Никто не хочет знать?
В "НМ" находим стихи Владимира Салимона (редактора журнала "Золотой век") и Виктора Кулле (редактора журнала "Литературное обозрение"), а также обозрение сетевой поэзии от Сергея Костырко ("Улов - осень 2000 года") и рецензию Марии Ремизовой на полное собрание сочинений Сергея Гандлевского, изданное е-бургской "У-факторией": "Гандлевский, похоже, все-таки лучший современный поэт (несмотря на славу Тимура Кибирова, удостоившегося этого звания в Интернете)". Между тем, Сергей Костырко сообщает, что Интернет проголосовал за Владимира Строчкова, да и не все ли равно, кто за кого голосует и почему некоторым критикам нужно непре!
менно присваивать кому-то титулы "лучших" и "единственных"? Медвежья услуга, как известно.
Вот в "Знамени" Мария Бондаренко сквозь призму Барта читает другого "лучшего из современных" - Михаила Айзенберга. Там много -измов и попадаются загадочные пассажи: "Критический жест М.Айзенберга обращает нас к сложнейшему для понимания и описания аспекту бытования текста. Это более чем своевременно, поскольку идея телесности текста давно вошла в арсенал классической постструктуралистской мысли...". Между тем, "критический жест" Айзенберга в самом деле являет собою образец для всех, кто пишет о стихах: он не страдает тавтологиями, не прячется за -измами и уж, что совершенно точно, не сверяет себя по французским манифестам 1968 года.