Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Росс КИНГ "ДОМИНО"


Литературное чтиво

Выпуск No 329 от 2006-03-06


Число подписчиков: 21


   Росс КИНГ "ДОМИНО"

Глава
17
  

     Позднее я сидел у своего очага и размышлял над письмом. Под рукой у меня стоял стакан портвейна. Я только что отвел глаза от витрин лавок на той стороне улицы - там играло отражение багровых солнечных лучей, пока до него не дотянулся своей листвой лес теней, вставший у сточной канавы, и не поглотил его вместе с окнами. На мне была холщовая рубашка с гофрированным воротником и манжетами и муаровый камзол. Позади, на полу, белые кляксы указывали, где Сэмюэл Шарп-младший недавно пудрил мой парик. Поблизости стояла коробка с красками, "Дама при свете свечи" и пара башмаков с пряжками, которые мне одолжил Топпи, а Сэмюэл тщательно наваксил. Вечером я должен был нанести очередной визит леди Боклер.
     Вернее, визит предполагался, но в письме, написанном витиеватым почерком на кремовой бумаге, дважды сложенном и запечатанном облаткой, сообщалось, что леди Боклер не сможет сегодня со мною встретиться. Новость меня ошеломила, и приятная картина: леди Боклер подносит к губам облатку и смачивает ее языком - быстро покинула мое воображение.
     Что, если ей не понравилось, как я вел себя в предыдущий вечер, если ее обидели мои подозрения? Может, она не хочет меня больше видеть? Не говорит ли это - очень короткое - письмо о том, что наше знакомство разорвано?
     - Сэмюэл, - обратился я к юному Меркурию, испуганно вертя в руках послание, которое он мне только что принес, - скажи-ка, кто дал тебе это письмо?
     - Джентльмен, постучавший в дверь, - отозвался Сэмюэл, который на время болезни Джеремаи взял на себя часть его обязанностей. Он был старше Джеремаи меньше чем на год и не стремился стать при мне слугой, а метил выше - в живописцы. Это был стеснительный, поминутно красневший парнишка, которого безмерно интересовало все, что связано с рисунком и живописью. Он не уставал восхищаться моими карандашными набросками, а еще более тем, как, словно по мановению волшебной палочки, возникал на полотне образ леди Боклер. Я подозревал, что он потихоньку пытается развить свои собственные способности: частенько, вернувшись к себе в комнату, я обнаруживал, что карандаш сделался на дюйм короче, к тому же альбом для рисунков таял не по дням, а по часам.
     - Джентльмен? Ты уверен?
     - Джентльмен, мистер Котли, - повторил Сэмюэл.
     - Почтальон?
     - Нет, сэр. Джентльмен. Красивый и очень нарядно одетый. Он просунул письмо в дверь.
     Я вскочил на ноги и бросился к окну; стул, на котором я сидел, резко скрипнул ножками и опрокинулся. В спешке я чуть не уронил письмо в огонь.
     - Тот человек еще не ушел? - спросил я, в последний миг поймав письмо на лету.
     - Сэр?
     Я распахнул окно и высунулся наружу. Ветер овеял мое лицо и стал срывать с головы парик. Снаружи, едва видимая сквозь сумерки, удалялась в северный конец Хеймаркет стройная фигура, плыла шляпа, украшенная по углам золотым point d'Espagne, мелькали, прочерчивая в воздухе дуги, белые перчатки. Роберт!
     - Это он, сэр, - кивнул подошедший ко мне Сэмюэл. - Тот самый. Мистер Котли! - воскликнул он, когда я бросился к двери. - Куда вы? Мистер Котли, пожалуйста, подождите!
     Я не стал ждать. Вскоре я был уже на улице и выстукивал каблуками дробь по мостовой, преследуя нарядного джентльмена по Грейт-Уиндмилл-стрит, мимо Анатомической школы, а затем вдоль Поля Мошенников (я видел, как он туда свернул). Вот уж самое подходящее название! Пусть мошенник там и объяснит, что он затеял, а иначе, клянусь небом, я обломаю ему бока!
     Но когда я по узкому проезду Милк-Элли достиг Сохо, дыхание мое сбилось и дробь каблуков звучала уже не столь часто и уверенно, а уличные фонари стали попадаться все реже. Ни малейшего следа Роберта не было видно. Замедлив шаг, я двинулся по Дин-стрит, где то и дело на что-нибудь натыкался: тележку мясника, пустые бочки, открытые дверцы погреба, ступени крыльца и оконные выступы, мусорные кучи, спящих дворняжек или кучку жалких оборванцев, игравших на шарманке или торговавших кирпичной пылью под дверью лавки.
     - Прочь с дороги, - кричал я всем встречным, будь это даже неодушевленные предметы. - Держите его! Пожалуйста, уйдите с дороги!
     На середине этого оживленного проезда мне почудилось, что шляпа с золотой отделкой мелькнула на углу Куин-стрит, а там (я вновь припустил бегом, перепрыгивая и огибая препятствия) ее хозяин свернул как будто на Грик-стрит. Ага, это был он. Я окликнул его, требуя остановиться, но он либо не слышал моих криков, либо вознамерился игнорировать меня так же решительно, как в фаэтоне мистера Ларкинса. Мошенник пересек Комптон-стрит и свернул на Мур-стрит; шагал он не оборачиваясь, и его белые перчатки раскачивались, как маятник.
     - Стойте! - взревел я, так что по улице прокатилось эхо. - Остановитесь, умоляю!
     Второй призыв, как и первый, ни к чему не привел: я потерял Роберта из виду, сделал два неудачных захода на Холборн (пробежался по Монмут-стрит, а затем по Уэст-стрит), совсем запутался в местном лабиринте и забрел на Севн-Дайелз.
     Я уже совсем выдохся, голова под париком чесалась и потела. Я огляделся, гадая, куда свернуть. В выборе недостатка не было: в разные стороны вели семь улиц, все одинаково темные и малообещающие. Место слияния всех этих дорог было отмечено высокой колонной с часами наверху и шестью лицами, обращенными каждое на одну из улиц. По их примеру я заглянул последовательно во все семь, устало перемещаясь вокруг центра этой большой звезды. Все улицы выглядели почти одинаково. На веревках, натянутых между окнами, висело белье, которое под ветром вздувалось парусом. Тут и там стекла были разбиты и кое-как починены при помощи бумаги и обрывков материи. Под окнами скрипели на петлях, раскачиваясь туда-сюда, вывески ростовщиков и сапожников. Невидимые ломовые лошади фыркали и били копытом в конюшнях; местами по тесным тротуарам прокрадывались пешеходы, но никто из этих неприметных странников не походил на Роберта ни походкой, ни одеждой. Некоторые при звуке моих шагов отвлеклись от своих загадочных занятий; мне почудилось даже, что ряды пешеходов всколыхнулись. Тут только мне подумалось, какой опасности я опрометчиво себя подверг: судя по виду, в этом месте сходились не только улицы, но также разбойники и грабители.
     - Эй, - крикнул грубый голос, - кто идет?
     Я резко обернулся: у меня за спиной внезапно выросла высокая фигура, появившаяся на Грейт-Уайт-Лайон-стрит (в конце этой пустой улицы виднелась более мне привычная и лучше освещенная Монмут-стрит). В руке незнакомец нес фонарь, освещавший только его туловище; голова словно бы плыла во тьме высоко над землей независимо от ног. Длинной палкой, которая была у него в другой руке, он размеренно и часто стучал по камням мостовой, чем привлек внимание не только мое, но и прочих пешеходов, и они незамедлительно растворились в сумраке.
     - Эй, - повторил незнакомец, - я спросил, кто идет?
     - Джордж Котли, сэр. - Я поклонился и попытался снять шляпу, но сообразил, что оставил ее дома.
     - Что ты здесь забыл, негодник? - последовал еще один грубый вопрос, свидетельствовавший о том, что моя politesse не произвела на незнакомца никакого впечатления.
     Я объяснил, что разминулся со своим спутником: "Быть может, сэр, он попадался вам по дороге?" Высокий незнакомец - ночной стражник, как я наконец догадался, - не пожелал выслушать описание Роберта, но пригрозил мне своей палкой, если я не "уберусь домой". Я неразумно возвысил голос, доказывая, что, будучи англичанином, свободен гулять по улицам столицы наравне со всеми прочими; он в ответ попытался осуществить свою угрозу, и мне ничего не оставалось, как спастись от грубияна бегством по Грейт-Сент-Эндрю-стрит. Крики стражника и эхо его палки неслись мне вслед, пока я не завернул за угол.
     Потеряв надежду настичь Роберта и заставить его объясниться, я не знал, куда направить стопы, и несколько минут блуждал по улицам и закоулкам, где совсем потерялся среди неосвещенных одинаковых домиков с потемневшими неприглядными фасадами. Вскоре, однако, я вновь попал на Грик-стрит и миновал лавку торговца сыром, в витрине которой с упоением любовался не так давно своими изящными манерами и заемной роскошью костюма. Нынешнее отражение сильно проигрывало сравнительно с тогдашним: мой правый чулок на каждом шагу сползал все ниже на башмак, который натирал мне пальцы, парик не того размера ерзал взад-вперед по макушке; раз или два он падал мне на лоб, как забрало, временно лишая меня зрения. Пренебрегая этими мелочами, я безостановочно спешил вперед, пока не осознал внезапно, как близко привела меня погоня к жилищу миледи.
     - А что, если зайти к ней? - спросил я себя, думая о том, что в письме - если оно действительно было написано ею - почему-то не говорилось, по какой причине неожиданно был отменен мой визит. Тут же перед моим умственным взором возникла далекая от приятности картина: Роберт сидит за письменным столом и, кивая и ухмыляясь под отделанной золотом треуголкой, выводит послание. Затем этот образ сменился другим, не менее безрадостным.
     - Миледи могла заболеть, - предположил я, вообразив себе леди Боклер, лежащую, как Джеремая, в постели и такую же зеленовато-бледную. - А вдруг, - (мои страхи росли), - Роберт чем-нибудь ей напакостил, с него станется! Да-да, без сомнения, я должен теперь же ее навестить!
     Я поспешил вперед по Хог-лейн, откуда была видна вдалеке похожая на рачий хвост колокольня церкви Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз, вокруг которой теснились черепичные крыши и ветхие каминные трубы окрестных хибар. Достигнув Денмарк-стрит, я вновь перешел на бег. Мои башмаки стучали по неровной мостовой, фонари и освещенные окна плыли, как по волнам, мне навстречу и исчезали за спиной.
     Но что это? На углу Сент-Джайлз-Хай-стрит я остановился как вкопанный, ибо чуть позади пивной и совсем уже рядом с домом миледи мой взгляд обнаружил - что бы вы думали? - темную фигуру в треуголке с золотым кружевом, садившуюся в наемный экипаж. Прежде чем я успел сдвинуться с места или издать хотя бы звук, дверца захлопнулась, кометой мелькнула белая перчатка, карета загромыхала, удаляясь в сторону Хай-Холборна, и над головой кучера, в свете фонарей, взвилась, как лента, плетка. Однако... где же миледи? Дверь ее дома, слегка приоткрытая, тоже захлопнулась, но не раньше, чем я заметил голову в капоре, выглядывавшую в эту узкую щель. Миледи? Я рванулся к двери и забарабанил в нее кулаками. Через мгновение она со скрипом растворилась и передо мной в узком столбе света предстала мадам Шапюи.
     - Что это за чертов грохот! - вскричала она. - А сейчас какого дьявола вы здесь забыли? Вы уже... О! - Внимательней вглядевшись в мою физиономию, она переменила тон. - Мистер Котли... простите, ради Бога. Я думала...
     Осыпая меня любезностями, каких не удостоился, судя по всему, недавно удалившийся Роберт, мадам Шапюи объяснила, что леди Боклер в настоящую минуту нет дома. Это я и подозревал, поскольку успел заметить, что в окне миледи нет света. Я надеялся еще порасспросить добрую женщину, в том числе узнать что-нибудь про Роберта, но едва я открыл рот, как из темной глубины дома донеслись жалобные стоны и томные вскрикивания.
     - Эсмеральда, моя дочь, больна, - пояснила мадам Шапюи, а затем, поспешно извинившись, пригласила меня зайти в другой раз. Дверь закрылась, отрезав меня от света, страдальческие крики стихли.
     Едва передвигая ноги, я поплелся обратно на Денмарк-стрит. Я продрог в своем камзоле и трясся с головы до ног. Под окнами пивной выясняли отношения двое мужчин, третий безуспешно пытался сыграть роль арбитра в их споре, четвертый извергал на мостовую обильную рвоту, пятый мирно храпел поблизости, в блаженном неведении о происходящем. Я похромал по улице, не обращая внимания на мелькавшие в окнах алые юбки и нежные голоса очаровательных сирен, которые знаками приглашали меня войти.
     - К чему такая спешка? - проговорила одна из них. - Пожалуйте внутрь, сэр. Пожалуйста, мистер Котли... составьте нам компанию хоть ненадолго...
     Только на Грик-стрит, минуя витрину торговца сырами, я запоздало подивился, откуда этим падшим созданиям известно мое имя.
     Что мне снилось той ночью и снилось ли что-нибудь вообще, я не помню, но когда я утром открыл глаза, мой взгляд наткнулся на мистера Натчбулла, стоявшего в пятне света на дубовом столике. Его ладони покоились на бедрах, члены были странно вывернуты, а голова обращена в сторону, словно, пока я спал, его слепые глазницы высокомерно таращились на меня поверх неловко застывшего плеча. Сразу за ним обнаружилась повторявшая его позу "Дама при свете свечи". Лицо миледи (накануне я в очередной раз его прописал) также смотрело на меня, однако утром, в солнечных лучах, оно выглядело бледным и нереальным; казалось, еще немного, и оно окончательно поблекнет и исчезнет с полотна.
     Я сел и внимательней вгляделся в картину. Рассматривая ее в этом ракурсе и при этом освещении, я впервые заметил слабый-преслабый, призрачный контур записанного портрета: бугорки плеч, оконечность головы. Остроугольные плоскости... чего? Шляпы? Краска была наложена толстым слоем и как будто просачивалась на поверхность, мешаясь с моими красочными слоями. Что, если это сэр Эндимион?.. Но, конечно же, миледи не стала бы платить мне, чтобы я записал портрет кисти сэра Эндимиона Старкера. Но кто тогда? Кто он, мой таинственный соперник? И как (я водил пальцем по еле заметной кромке, иллюзорным цветовым пятнам) - как выглядел уничтоженный портрет? Почему он не понравился миледи?
     Я встал, зажег свет и вскоре выбросил из мыслей не только леди Боклер, но и Роберта или другого, неизвестного портретиста: мне пришлось вспомнить сэра Эндимиона, поскольку в его студию на Сент-Олбанз-стрит я опаздывал не на шутку.

Глава
18
  

     В этой крохотной студии - если заслуживали подобного наименования две непрезентабельные комнатушки - сэр Эндимион, согласно собственным утверждениям, создавал лучшие свои работы, "способные прославить его имя в веках", как имена Рубенса или Рембрандта. Что же касается студии в Чизуике, где он малевал несметное множество портретов и мешками собирал гинеи, то при ее упоминании он только махнул запятнанной красками ладонью.
     - Можете себе представить, Котли, как трудно извлечь универсальную сущность из физиономии кондитера его величества, не говоря уже об этой несносной чертовке, леди Манрезе? А злющая графиня Кински - или как ее там - и под стать ей пуделиха, которую она водит на золотой цепочке? Нет! - Он так яростно затряс головой, что едва не уронил парик. - Нет, высший разряд Искусства - это не портреты, а большие исторические картины. Историческая живопись - свободная профессия, а портретная - не более чем ремесло, вроде сапожного. И только с первой, наиболее могучей, ветви можем мы сорвать прекраснейшие цветы универсальной сущности.
     Широким жестом испещренной пятнами руки сэр Эндимион указал на полотно, над которым склонялся уже два часа, нанося крупные мазки кармина, асфальта и желтого аурипигмента. Картина представляла собой аллегорию и должна была носить название "Богиня Свободы принимает венок из рук Гармодия и Аристогитона". Она была в самом деле хороша. Элинора, которая позировала для богини, чуть ли не все утро простояла в глубоком книксене, а я нависал над нею в позе сначала Гармодия, а потом Аристогитона, одетый в белую льняную рубашку, перетянутую красным поясом, с голыми икрами и без парика. Чувствовал я себя так же странно, как в тот раз, когда позировал за леди Манрезу.
     - Эти двое были основателями афинской демократии, - пояснил сэр Эндимион, смешивая краски на палитре, - которые - вы помните, наверное, - убили тирана Гиппарха. Вот ведь, поступок горстки заговорщиков способен изменить ход истории и развитие цивилизации! Вслед за этим тираноубийством начался век афинской демократии, правил великий полководец Перикл и были созданы непревзойденные мраморы Фидия.
     Боюсь, это исполненное учености объяснение не сделало меня многим умнее. Я потуже затянул пояс, который все время сползал, выставляя мой живот на обозрение склонившейся Богине Свободы.
     Поблизости, у стены, стояло "Поругание Лукреции Секстом Тарквинием", также незаконченное: оно назначалось для украшения харчевни в Воксхолл-Гарденз. Накануне я, так сказать, выступал в роли коварного Секста: большую часть дня, корча мрачно-похотливую гримасу, делал вид, что разрываю белое кисейное платье Элиноры. Выполнив это задание, я скинул с себя костюм (тот самый, чересчур просторный, в котором изображал Гармодия и Аристогитона) и остаток дня малевал плинтусы и драпировки на заднем плане.
     - Прекрасная Лукреция покончила с собой, - напомнил мне, не отрываясь от своего занятия, сэр Эндимион, - но за ее смерть отомстил Юний Брут, который прогнал Тарквиниев и сделался первым консулом Рима. Подумайте снова о том, какие последствия влекут за собой человеческие поступки. Варварское деяние Секста положило начало величайшей цивилизации, какую когда-либо знал мир, - великой державе и великому искусству. Так ведь всегда бывает, не правда ли? История не знает ни одной цивилизации, не уходившей корнями в такое мрачное варварство, от которого нас, в наш просвещенный век, мороз подирает по коже.
     - Но можно ли оправдывать жестокие преступления, - спросил я, - даже если в результате появляются произведения искусства?
     - Я говорю не об оправдании - это понятие относится к морали; я говорю о причинно-следственной связи. От чудовищных злодеяний расходятся трещины, в которых пробиваются ростки политического и художественного обновления. Будьте добры, подайте мне соболиную кисть...
     - Но, сэр, - я задумчиво жевал кончик той самой кисти, - разве такое произведение искусства можно повесить, как полагается, на стену, любить его и ценить, когда знаешь, что оно порождено кровью или насилием? Когда знаешь, какие ужасы за ним скрываются?
     - Можно, поскольку, если употреблять ваши термины морали, оно в этих злодействах неповинно и открывает путь лучшим устремлениям.
     - Неужели всякое искусство должно быть основано на муках и разрушении?
     - Только самое лучшее: то, которое исследует, что значит быть человеком. Ибо, как пишет ваш мистер Хогарт...
     И так далее, и тому подобное. Когда я теперь вспоминаю эти дни, я вижу нас не на сыром чердаке, а на зеленом склоне холма в какой-нибудь далекой Аркадии, и сидим мы не на предательски покатом полу, а в Остроконечной тени кипарисов, формой напоминающих слезу. Когда сэр Эндимион описывал, например, пещеру Платона, я весь уходил в слух. Известен вам этот особый подземный грот, темница чувств, куда доходят отражения и иллюзии, порожденные не предметами, а другими отражениями и иллюзиями?
     - Платон описывает в своей "Республике", - говорил он мне, - людей, опутанных оковами и неспособных отвернуть голову от каменной стены перед ними. Позади них разведен яркий огонь, а перед огнем поставлена невысокая перегородка, вроде тех, что бывают в кукольном театре. За спинами пленников, между перегородкой и огнем, кто-то проносит изображения (вырезанные из дерева и камня, как в театре теней) людей, животных и прочего. На каменную поверхность перед пленниками - вы следите за моим рассказом, Котли? - падают тени этих вырезанных фигур, и те принимают их за подлинные предметы... А теперь, Котли, что произойдет, если кого-нибудь из пленников освободят однажды от оков и он впервые бросит взгляд на деревянные фигуры, которые отбрасывают колышущиеся тени поверх перегородки? Освободится ли он, по-вашему, от своих иллюзий? Нет-нет, он решит, что образы на каменной поверхности вернее, чем Деревянные фигуры; он предпочтет тень оригиналу, который, в свою очередь, является тенью и образом чего-то еще. Поскольку не каждому дано отвратить око от теней и распознать иные формы...
     И так далее, и тому подобное. Такова была моя жизнь в студии сэра Эндимиона. Столь многое можно было от него почерпнуть, что, думаю, даже учеба в Королевской академии не дала бы мне большего. О чем только он мне не рассказывал в те нескончаемые часы, которые мы проводили вместе на чердаке: к примеру, о своем европейском вояже и о том, как он встретил на маскараде в Риме Юного Претендента и выпил с ним чашу пунша; как наблюдал с острова Искья извержение Везувия; как трогал застывшие тела в пористом камне Геркуланума; как любовался тарантеллой в Лечче; как в Ватиканской библиотеке читал манускрипт Вергилия (его возраст, Котли, ни много ни мало четырнадцать веков!), а также любовные письма Генриха VIII к Анне Болейн. Но в первую очередь сэр Эндимион говорил о своей страсти к искусству: о том, как копировал картины Тициана и Корреджо, Пуссена и Клода, осматривал мраморы из коллекции герцога Браччано, беседовал об оптике и воздушной перспективе с Каналетто в кафе Флориана под аркадой Прокуратие Нуове в Венеции, писал портрет увешанной драгоценностями Марии-Жозефы Саксонской, жены дофина, и еще многих прекрасных аристократок; как изображал вид Рима с вершины Тестация и зарисовывал древности Эсквилина и Целия; как устанавливал свой мольберт на Пьяцца-дель-Пополо в Риме или перед базиликой Сан-Марко...
     В первые несколько дней я трепетно ловил каждое его слово. Мне хотелось прочитать каждую книгу, прочитанную им, моим мудрым мастером, увидеть воочию все шедевры живописи, скульптуры и архитектуры, которыми любовался он, и таким образом, быть может, сделаться столь же великим артистом и утонченным джентльменом.
     - Как-нибудь, Котли, - сказал сэр Эндимион однажды, - я покажу вам эти картины и вы, если захотите, сможете их скопировать.
     Я ходил в эту студию уже вторую неделю, и наши отношения с сэром Эндимионом, как вы догадываетесь, развивались очень неплохо, несмотря на неприятности с графиней и с желтым аурипигментом. Часы, проводимые там, были моим любимым временем суток. Мы только что уселись ужинать: свиная щека, говяжий язык, клин саффолкского сыра и несколько изысканных пирогов с угрями (их подогрели в печи в таверне "Резной балкон", и, стоило нам надломить корку, к изогнутому потолку зазмеились струи пара, затуманившие единственное окошко). Съестное сэр Эндимион дополнил кружкой портера, необычно развязавшей ему язык - таким говорливым он в Чизуике никогда не бывал. В тот день он попытался, кроме того, создать на чердаке - то есть в "студии" - более подходящую обстановку, а именно разбросал на сыром полу травы (лавр и лаванду), а перед запотевшим окошком поместил ароматическую свечу. Нередко в подобные минуты, за ужином и портером, он пространно витийствовал, затрагивая при этом не только свои приключения на континенте, но и более философские материи (портер располагал его к таковым).
     Меня ученые рассуждения сэра Эндимиона интересовали чрезвычайно; Элинора же, напротив, внимала его лекциям - если это наименование здесь уместно - с совершенной апатией (подобным образом она относилась как будто ко многим предметам беседы и событиям). В тот день все усилия хозяина поднять ей настроение - душистые травы, портер, пироги с угрями и даже красноречивые рассуждения об афинской демократии и величии исторической живописи - пропали втуне. Она сидела с унылым видом поодаль, равнодушно ковыряясь в пироге, а к сыру едва прикоснулась. Даже нежно назвав ее своей "музой", сэр Эндимион не получил в ответ и мимолетной улыбки.
     Элинора в самом деле представляла для меня загадку. В тот же вечер, немного ранее, сэр Эндимион осознал, вероятно, нелепость ситуации: Богиня Свободы содержится на положении пленницы, день и ночь запертая в душной мансарде, - и разрешил ей немного прогуляться, причем мы шли рядом - один слева, другой справа. Но, оказавшись на улице, она, судя по виду, ничуть не обрадовалась и, когда мы отправились по Пэлл-Мэлл, не поднимала глаз от усыпанной соломой мостовой. Двое мужчин со скамеечкой и длинной восковой свечой зажигали уличные фонари. Прохладный ветерок донес до наших ноздрей слабый запах шипящей ворвани, внутри прозрачных шаров запрыгало пламя и бросило отсветы на желто-оранжевые волосы и бледное лицо Элиноры, и меня поразило его удивительно хмурое выражение.
     Еще решительней вознамерившись развеселить Элинору, сэр Эндимион завернул вдруг в шляпный магазин и заставил ее купить себе капор с лиловой лентой. Затем он приобрел в лавке королевского парфюмера флакон одеколона с лавандой и бергамотом "Парижские радости" и, в довершение всего, по бутылке абрикосового вина и нектаринового джина у винного торговца под колоннадой Королевского театра. Элинора приняла эти дары так же равнодушно, как и ненадолго предоставленную свободу, и через час, вернувшись с нами на чердак, неблагодарно швырнула их за окно, а затем в голову благодетеля (как бывало ежедневно) вновь полетела саламандра. На сей раз нападение было неожиданным, с сэра Эндимиона слетел парик, а на щеке образовалась рана в дюйм длиной. Пока он ее промокал, глаза его сказали мне: "Увы, Котли, теперь-то вы видите? Вначале вы сочли меня жестоким, но что я получаю в ответ на всякое свое снисхождение? Я добрый человек, Котли, и вот воздаяние за мою доброту!" Я выразил взглядом, что вполне разделяю его чувства.
     Покончив с пирогом, я вернулся к одному из холстов, поскольку краски на палитре еще не высохли. Часто я задерживался в студии до девяти вечера; бывало и дольше, поскольку работалось мне здесь с большим удовольствием, чем в Чизуике, где (возможно, из-за приключавшихся там со мной злосчастий) потребность в моих услугах снизилась. Я готов был простоять за мольбертом и всю ночь, если бы не Элинора, которой, как вы понимаете, я изрядно побаивался; мне совсем не улыбалось остаться в комнате наедине с этим непредсказуемым созданием, предположительно способным еще на большие каверзы, чем даже сам мистер Льюис.
     Я взялся за самый свой любимый из холстов сэра Эндимиона - "Житейские невзгоды", носивший подзаголовок: "Красавица с бутоньеркой в окне мансарды". Эту картину, назначенную украшать стену Общей судейской залы в Приюте подкидышей, я заметил почти неделю назад, когда впервые вошел в студию; она была тогда прислонена к мольберту. Теперь мне было поручено написать фон (темную стену и драпировки), а также покрыть лаком печальное лицо модели - юной оборванки. Это была замечательная работа, и я принялся за нее почти с такой же гордостью, как за "Даму при свете свечи". Элинора, одетая в отрепья, с пятнами грязи или сажи на лице, с копной всклокоченных волос, рассыпанных по голым плечам (тоже не совсем чистым), печально смотрела на зрителя или, вернее, вдаль, поверх его левого плеча. Она, казалось, искала взглядом какой-то предмет и, убеждаясь, что он недоступен или совсем потерян, трагически вздыхала.
     - Быть может, - гадал я, берясь за кисть, - церковный староста забирает в приют ее малое дитя. Или жестокосердная квартирная хозяйка отнимает за долги ее любимые фамильные драгоценности, или она сама решила их заложить, чтобы рассчитаться с булочником или мясником. Или несчастное создание раздумывает о том, как тает на глазах жалкая кучка угля, которой наверняка не хватит на зиму...
     Всегда, стоило мне поднять взгляд на это прекрасное существо, я чувствовал в сердце укол жалости.
     - Ни разу в жизни не видел подобной картины, - сказал я, разогревая дыханием свои пальцы, прежде чем взяться за дело. Изображение было таким живым, что, взявшись рисовать стену в обоях на заднем плане, я ждал, что дама вот-вот откроет рот и заговорит или протянет руку и ущипнет меня за нос.
     - Искусство должно зачаровывать, - отозвался сэр Эндимион, наливая себе еще стакан портера. - Оно создает иллюзии - в этом его назначение и красота. Благодаря этому приятному обману холст и краски являют нам фигуры, состоящие из живой плоти, в то время как на самом деле не существует ничего, кроме света и тени. Граф Шефтсбери говорит в "Характеристике": цель этого приятного обмана заключается в том, чтобы убедить нас, зрителей, следовать примерам общественной добродетели. Эта картина, - он указал на "Житейские невзгоды", - доводит до сознания зрителя тяжкие мытарства бедняков и вызывает сочувствие - благожелательную страсть, лучшее свойство человеческой натуры, лежащее в основе общественных добродетелей.
     Он добавил, что поместит снизу цитату из Книги притчей Соломоновых, долженствующую напомнить зрителю, что "кто подает бедняку, тот ссужает Господу".
     На меня произвело должное впечатление благородство его намерений, но несколько смутила живопись, которая обманывала (если использовать собственное выражение сэра Эндимиона) совершенно иным образом. Как я уже сказал, изображение было чрезвычайно похоже на живое, но - как я тоже говорил - оно в немалой степени отклонялось от Природы и в конечном счете имело мало общего с оригиналом. Написанное лессировками с использованием кармина и покрытое лаком лицо заметно отличалось от той хмурой физиономии, которую я видел чуть раньше, под фонарями на Пэлл-Мэлл. В исполненной прекрасной меланхолии фигуре с яркой бутоньеркой и цветущими щеками нелегко было опознать женщину, апатично ковырявшуюся в пироге с угрями. В лике "Красавицы", пусть меланхоличном и с пятном сажи на носу, проступала сквозь отчаяние особая умиротворенная красота, и я не мог не заметить, что бедность и лишения проявились бы более наглядно, если бы не солнечные лучи, которые, просачиваясь через окно, придавали коже розовый, сияющий оттенок. Нечего и говорить, что солнечные лучи при мне ни разу не касались худого и бледного лица Элиноры. Кроме того, женщина на картине держала букетик свежих цветов, краски которых удачно перекликались с колерами лица, глаз и одежды. Последняя, хотя и порванная, была отнюдь не бедной, а фасон не вполне отвечал требованиям скромности и будил в моей груди чувства опасные и далеко не столь возвышенные, как желание помочь страждущему.
     Однако сэр Эндимион и сам объяснил уже прежде, когда я отметил эту столь заметную разницу Между Искусством и Природой, что фигура на картине - "не совсем та Элинора, которую мы видим каждый день в студии. Истинная живопись не ставит себе целью рабски следовать вечной Природе. Я создал образ, который предстал бы перед нами, если бы удалось отделить Элинору от ее теперешнего обиталища, предшествующей истории и характерных внешних особенностей".
     - Дух любого искусства, - продолжал он, принимаясь за одну из своих любимых тем, - заключается прежде всего в стремлении обобщать. Ибо вам нужно понять, Котли, что истинный художник изучает отнюдь не индивидуума, а человеческий род в целом. Первый представляет интерес только в той мере, в какой он отражает качества последнего. Красота и величие искусства заключаются в способности отвлечься от индивидуальных форм, частностей, случайностей и маловажных деталей, то есть всех отклонений от универсального принципа, которые оскверняют и уродуют картину.
     Это объяснение пришлось мне по душе, поскольку именно такой образ я и сам пытался уловить - увы, не столь успешно - при работе над портретом леди Боклер. Впрочем, упоминание об истории Элиноры вызвало у меня любопытство, и я задумался, какие злоключения привели ее в мансарду, но спрашивать об этом мастера, а тем более самое Элинору явно не стоило, и потому я молча принялся малевать фон к "Житейским невзгодам".
     - Котли, - окликнул меня сэр Эндимион чуть погодя, когда я накладывал завершающие мазки "туркино" - темно-синего цвета - на стены за желтой головой красавицы с мансарды. Он отставил в сторону портер и вновь взялся за "Богиню Свободы". Элинора снова склонилась перед ним, босая, в кисейной рубашке. - Котли, пожалуйста, не откроете ли дверь?
     Я потащился вниз по лестнице, слегка хромая, потому что накануне меня тяпнул за ногу мерзкий пудель графини Кински. Запнувшись, как обычно, на четырнадцатой ступеньке, которая отличалась от всех прочих по высоте, а также на двадцатой, которая отсутствовала, я задал себе вопрос, кто бы это мог к нам наведаться. Стук - три тяжелых удара - звучал непривычно, так как за все время моей работы в студии сюда не являлся ни один посторонний. Если о зеленые чизуикские двери вечно бился прилив с обломками лондонского общества на волнах, то здесь, на Сент-Олбанз-стрит, в самом сердце фешенебельного Лондона, нас ни разу никто не побеспокоил.
     Когда дверь со скрипом отворилась и я выглянул наружу, под дождь, стоявший там пожилой джентльмен снял шляпу и слегка поклонился. Вместо дверного молотка (он по-прежнему лежал в грязи) посетитель воспользовался дубовой прогулочной тростью, которую как раз поднял, чтобы постучать вновь.
     - Я к сэру Эндимиону Старкеру, - опуская палку и поправляя шляпу, возвестил он и смерил меня, словно слугу, повелительным взглядом. Посетитель показался мне знакомым, но, ни открывая дверь, ни ведя его вверх по лестнице, я так и не вспомнил, где встречал его прежде. В его карманах что-то позвякивало, а изогнутая трость стучала по ступенькам. Пока мы добирались до верхнего этажа, он совсем запыхался.
     - Сэр Эндимион, - выдохнул он.
     - А, мистер Фокс.
     - Надеюсь, они готовы?
     - Да-да. - Сэр Эндимион отложил кисть и не спеша вытер руки, перед тем как обменяться с пожилым джентльменом рукопожатием. - Сюда, пожалуйста.
     Он проводил старика в меньшую из двух комнат, где состоялась краткая беседа, сопровождавшаяся музыкальным звоном монет. Минутой позже оба показались в двери; старый джентльмен нес холщовый мешок, в углах которого вырисовывалось содержимое, очень похожее на медные пластинки, с каких я делал отпечатки на прессе в Чизуике. А музыка теперь звучала в карманах сэра Эндимиона, провожавшего гостя к выходу.
     - Отлично, отлично, - приговаривал все еще не отдышавшийся мистер Фокс, - он будет очень доволен, очень.
     Немного помешкав, он успел бросить взгляд на Элинору, которая воспользовалась свободной минутой, чтобы обхватить ладонями грудную клетку, а затем растереть пальцы ног, которые за время утреннего сеанса из розовых сделались сначала белыми, а потом синими. При виде Элиноры, одетой в кисейную рубашку, на лице джентльмена появилось неприятное выражение, схожее с оскалом, исказившим черты Секста Тарквиния, который смотрел на нас от камина, куда я придвинул для просушки "Поругание Лукреции". Посетитель, поправив мешок, распрощался с сэром Эндимионом, и тут я вспомнил, откуда его знаю: мой запятнанный краской халат и съехавший парик он смерил тем же неодобрительным взглядом, каким прежде потертую треуголку (вторую по нарядности в гардеробе моего покойного отца).
     - Котли, - произнес сэр Эндимион, когда старый джентльмен удалился с мешком, - хватит стоять и глазеть. За работу, юноша, за работу!
     Тем же вечером сэр Эндимион (настроение его улучшилось и язык развязался после стакана портера, а также нескольких капель снадобья, принесенного мною раньше от аптекаря на Оксфорд-стрит) подтвердил, что наш посетитель действительно был лакеем лорда У***. По его словам, лорд У*** являлся самым тонким знатоком. К примеру, именно он окрестил сэра Эндимиона "английским Тицианом".
     - Лорд У*** ценит превосходную красоту наиболее чувственных шедевров таких мастеров, как Тициан, Корреджо или Рафаэль. Вы видели эти работы, Котли? Нет? А "Данаю" Тициана или его же "Венеру и органиста", "Диану и Актеона"? Нет? Жаль-жаль! Богатство и предельная утонченность палитры уступают в этих картинах только чувственному удовольствию, которое доставляют нам сюжеты: их великий Тициан заимствовал из наиболее драматических эпизодов истории и мифологии. Я сделал много таких работ для лорда У***, - задумчиво добавил он, понизив голос, - великое множество, к примеру, Венер...
     Мы сидели в таверне "Резной балкон", курили трубки и играли в безик - сэр Эндимион меня обучал. Урок обошелся мне дорого: я опомниться не успел, как сделался беднее на полкроны. Но я надеялся возместить свою потерю другим образом, поскольку в ходе игры вел расспросы о лакее лорда У***, а также и о Роберте. Я резонно предположил, что, будучи знаком с мистером Ларкинсом, Роберт известен и моему мастеру. Я уже затрагивал эту тему днем или двумя днями раньше, но при упоминании мистера Ларкинса Элинора резко вскинула голову (она стояла в позе Богини Свободы, а я - Гармодия), судя по всему, сильно обеспокоенная. Недовольный этим, сэр Эндимион не захотел распространяться о том, что именно связывает его с данным джентльменом, и на сей раз я подошел к делу более осмотрительно. Однако мне не помог ни портер (хозяин как раз принес нам еще кружку), ни таинственная тинктура из аптеки, от которой глаза моего мастера вспыхнули неестественным огнем, а щеки окрасились столь же странным румянцем; несмотря на эти мощные стимулы, сэра Эндимиона никак не удавалось разговорить, словно бы я, сам не зная как, поставил заслон его обычной любезности.
     - Мистер Ларкинс? Да, я хорошо его знаю. Он импресарио. Работает в "Ковент-Гардене". Я сделал для него набор рисунков. Замечательный джентльмен. Осторожно, Котли! - Он указал на одну из моих перевернутых карт из пикетной колоды. - Не слишком ли быстро вы позабыли правила игры? Десятка старше валета, а не наоборот, как в висте. Ха! - Он взял карту из банка, лежавшего на столе между нами. - Туз! Взятка моя!
     Выиграв, с такими же радостными восклицаниями, еще несколько взяток (я не был сосредоточен на игре), сэр Эндимион поскреб себе подбородок и переспросил:
     - Роберт? - Тут я выиграл единственную взятку за всю игру. Не обратив внимания на свою потерю, он продолжал: - Робертов мне известно видимо-невидимо. Если я остановлюсь и начну вспоминать...
     Его равнодушие показалось мне напускным, ибо, когда я упомянул имя и присовокупил описание особенной шляпы и перчаток, принадлежавших этому таинственному плуту, мужественный румянец на лице сэра Эндимиона мгновенно уступил место бледности, какую я наблюдал прежде, после того как протянул ему акварельную миниатюру.
     - Он, как мне кажется, приходится кузеном леди Боклер.
     - Что? - Сэр Эндимион, погрузившийся в размышления, резко встрепенулся. - Кузен леди Боклер? Да-да, похоже, я его знаю. Да, в самом деле, я с ним встречался. Если не ошибаюсь, как-то писал его портрет. - Внезапно он бросил на меня загадочный, даже, быть может, подозрительный взгляд поверх веера карт. - Как вы с ним познакомились?
     Чтобы лишний раз не бросать на себя тень, я ограничился рассказом о встрече с Робертом после хода к Панкрасским источникам, когда он отказался помочь мне в нужде, и о его вмешательстве в мои отношения с леди Боклер, судя по всему, немало мне навредившем.
     - Похоже, он человек в высшей степени неприятный, грубый и противный, - заключил я, несколько разгорячившись.
     Сэр Эндимион помолчал. О чем он думал: о странностях Роберта, о картах или обо мне, догадаться было трудно.
     - Вы еще совсем юнец, Котли, - произнес он наконец. - У вас нет еще ни должного понимания, ни права, чтобы судить ближних. Вы видите только то, что лежит на поверхности, а вглубь не заглядываете. - Он ненадолго примолк. - Вы - из числа обитателей платоновской пещеры, которые рассматривают блики от горящего сзади пламени и наивно принимают их за реальность.
     К концу этой фразы он стал путаться в согласных, а гласные произносить в нос. Он помедлил, чтобы сделать глубокую затяжку из трубки и смочить портером заплетавшийся язык; впрочем, заметного результата это не принесло.
     - Вы еще не раз столкнетесь с непонятными вам людьми и обстоятельствами, - продолжал он. - Не спешите о них судить. Немало утечет воды, прежде чем вы поймете: люди и обстоятельства могут быть совсем не таковы, какими кажутся на первый взгляд. Роберт, - сказал он, заключая это в высшей степени странное наставление, - ваш Роберт, думается, принадлежит к тому же разряду.
     Испытанные мною тревога и изумление выразились, видимо, у меня на лице, потому что сэр Эндимион расхохотался.
     - Сэр?
     Он выложил передо мной на стол валета, а затем даму.
     - Двойной безик, Котли! - От этого смеха из самых глубин его легких извергся дым и задрожали потолочные балки. - Пятьсот очков! - Он взял у меня деньги, еще полкроны. - Следуйте моему совету, - добавил он чуть погодя, - и, ручаюсь, не ошибетесь.
     Что он имел в виду, Роберта или игру в безик, я не знал. Все же вернуться к прежней теме он не пожелал, а предпочел повести речь о своей работе на лорда У***. После того как хозяин принес еще кружку портера и мы вновь разожгли трубки от пламени очага (оно потрескивало рядом с нами), сэр Эндимион поведал, что лорд Шефтсбери в своей "Характеристике" объявил Венеру неподходящим для живописи сюжетом.
     - Исключение составляют те случаи, - сказал он, рассуждая о знаменитом запрете графа, - когда артист намерен показать опасности плотских искушений, - Он выдохнул дым в потолок и воскликнул: - Полнейшая чушь!
     Узнав из дальнейших слов сэра Эндимиона, что сам он давно отказался следовать этой философии и написал целую серию изображений этой "опаснейшей богини" (как он ее назвал), я вспомнил о множестве Венер в выставочном зале Королевской академии. Я собирался о них спросить, но тут подоспела третья кружка портера и тема беседы поменялась: сэр Эндимион вернулся к своим излюбленным рассуждениям о том, как универсальная сущность может быть выявлена полнее, если модель лишить таких "признаков места и времени, как украшения, модный парик и - да, дорогуша - одежда".
     - Одежда, может быть, в первую очередь, - шепнул он, доверительно наклонившись и выдыхая мне в лицо смесь табачного и пивного запаха. - Истина, которую я ищу, нага, ибо всякая одежда есть маска личина, квинтэссенция обмана.
     Мне вспомнились высказывания Топпи на эту тему а также физиогномические замечания самого сэра Эндимиона о силуэте как образе, который в наибольшей степени раскрывает характер модели. Я собирался уже заговорить на эту тему, дабы провести сравнение, но тут мне пришло в голову - и не в первый раз, - что сэр Эндимион не слишком строго придерживается своих собственных принципов, особенно в отношении одежды.
     Рассказывал ли я о внешности моего мастера? Нет... как будто бы, нет. Как бы его описать? Если был на земле более совершенный образец человеческого существа, мне он на глаза не попадался. Когда я увидел сэра Эндимиона впервые, за карточным столом на вечере у лорда У***, мне подумалось, что в его красивых чертах проступают признаки человеколюбия, и это впечатление многократно подтверждалось: лоб поднимался вертикально над правильными бровями, нос отчасти напоминал римский, рот был сжатый, глаза выразительные - все говорило о натуре решительной, доброй, привлекательной, сердечной, мыслящей, щедрой. Приходится, однако, признать, что нередко - даже в случайные часы отдыха, как, например, в тот день, - его прекрасные черты покрывал густой maquillage, достойный самых раскрашенных старых ведьм, посещавших его в Чизуике. Более того, он обнаруживал слабость к красивым нарядам - той самой мишуре, которую так осуждал в своих моделях. Короче, сам он вовсе не проявлял приверженности к греческой простоте, и хотя - в отличие, например, от мистера Ларкинса или Роберта - до макарони не дотягивал, но мог бы посоревноваться с Топпи в богатстве armoire <Зд.: гардероб (фр.)>
     Сейчас сэр Эндимион клеймил коварство нарядов в полном блеске черного шелкового парика с косой в сетке, присыпанного зеленой пудрой и завязанного рубиновой лентой; помимо того, на мастере красовались кафтан винно-красного шелка и такой же камзол, то и другое с вышивкой и золотыми пуговицами; оливковые короткие штаны с изумрудными застежками и пара отполированных туфель "воловий язык" с кроваво-красными каблуками. Острый запах (памятный мне после нашего посещения королевской парфюмерной лавки как "Дурацкая отрада") столь назойливо проникал во все уголки таверны, что джентльмены, сидевшие у самой отдаленной стены, отвлекались от курения и питья и недоуменно втягивали носом воздух.
     - Греки полагали, - продолжал сэр Эндимион, - что тело, лишенное облачений, то есть нагое, наиболее успешно примиряет противоположности, приводя плотскую оболочку в соответствие с разумным математическим законом, в ней выраженным, и делая этот закон истинным наслаждением для чувств. Является ли наша одежда воплощением математического закона? - вопросил он меня, посматривая на собственный камзол и штаны. - Вот уж нет, особенно если она вышла из рук халтурщика, именующего себя английским портным. Но человеческое тело! Вот где вершина совершенства! Роспись Всемогущего Творца! Beau ideal! Человеческое лицо, belle tournure <Прекрасная внешность (фр.)> прекраснейших его образчиков! Римский архитектор Витрувий считал, что человеческая фигура воплощает в себе совершенные пропорции, изгибы и размеры которых даны свыше. Подобно ему высказывается и Платон в "Тимее": все предметы материального мира - и тело в их числе - являются подражанием высшим формам, существующим, - (он снова начал путать согласные и произносить в нос гласные), - существующим в мире духовном...
     Я заподозрил, что он нашел бы своего философского союзника в авторе "Совершенного физиогномиста", который во второй главе своего трактата (ее я одолел недавно) выдвинул смелую гипотезу, что все отметины на теле: родинки, родимые пятна, рябины, бородавки и веснушки - чрезвычайно важны на космическом уровне. Однако поразмыслить над этим мне не удалось, поскольку сэр Эндимион извлек из кармана камзола какой-то мелкий предмет и неуклюже сунул его мне в руки. Тем временем его зрачки расширились, а брови на безукоризненно вертикальном лбу поднялись так высоко, что едва не исчезли под зеленоватым париком.
     - Греки и римляне - к примеру, великий Фидий - славили своими творениями мужское тело, однако, как говорит ваш мистер Хогарт, "формы женского тела красивей, чем мужского". Откройте это.
     - Сэр?
     Его испачканный краской палец указывал на предмет в моей ладони, и я впервые опустил на него взгляд. Это был оловянный кулон, вроде того, который Элинора при нашей первой встрече швырнула мне в голову.
     - Прошу, откройте.
     Вернувшись вскоре к себе (с больной головой как из-за выпивки, так и из-за увиденной миниатюры), я обнаружил два ожидавших меня письма. В первом, от Пинторпа, содержались абсурдные - и тем не менее тревожные - новости, едва ли способные Успокоить мой возбужденный разум. Ныне мой друг отстаивал ту точку зрения, что не только люди вокруг нас являются плодом нашего воображения, но и - если я его правильно понял - подлинность воспринимающего субъекта тоже сомнительна. Это бредовое утверждение выдвинул, по его словам, ряд выдающихся британских философов.
     "Дэвид Юм, - говорилось в начале письма, - в своем Трактате о Природе Человека" (книга I, часть IV, раздел 6) утверждает, что Разум является Сценой, перед которой скользят и перемещаются наши Впечатления о Мире, подобно тому, как театральные Задники скользят туда-сюда и вверх-вниз в неверном Свете восковых Свечей перед Зрителями, то есть перед нашим воспринимающим Я. Мистер Юм замечает, что мы склонны, нарушая всякую Логику, присваивать Идентичность и Тождество этим Объектам Восприятия - короче, этим Людям или, скажем, Актерам, которые появляются в переменчивом Свете Сцены и, важно прошествовав по Подмосткам, исчезают в Кулисах, а затем выходят вновь и вновь, на Вид те же самые. Иначе говоря, когда мы встречаем на Улице наших Друзей Питера и Джона, мы, разумеется, предполагаем, что это те самые Питер и Джон, с которыми мы накануне условились встретиться сегодня Утром в этот самый Час. Но, спрашивает мистер Юм, как можем мы утверждать, что это те же Питер и Джон? На каком Основании, по какой Причине присваиваем мы своим Друзьям Идентичность?"Несомненно, - пишет Философ в своем "Трактате" (книга I, часть IV, раздел 7), - нет в Философии другого столь неопределенного Вопроса, как тот, что касается Идентичности". Мы утверждаем, будто это те же самые Люди, замечает он, совершенно безосновательно, поскольку у нас нет Доказательств; наши Предположения касательно их Идентичности проистекают исключительно от нашего Воображения, от (как он выражается) "Фикции непрерывного Существования" каковой мы утешаем себя перед Лицом Переменчивости.
     Но Проблема Идентичности, Джордж, на том не заканчивается, - говорилось далее в этом поразительном послании, - поскольку мы должны учесть зияющую Дыру, пробитую философским Предшественником мистера Юма, Джоном Локком. В своем Законе Идентичности (Эссе, книга II, глава XXVII) мистер Локк объясняет, что одна Вещь не может иметь двух Начал, равно и две Вещи - одного Начала. Но все же, замечает он, поскольку человеческая Идентичность проистекает от Сознания Себя, Человек может, в результате несчастного Случая или другого Бедствия, измениться настолько, что будет казаться совершенно иным Человеком (в случае, например, Сумасшествия, Опьянения или Травмы Мозга с Потерей Памяти - даже в Результате Сна или по Прошествии большого Промежутка Времени). Вспомните удивительное Происшествие с Савлом по дороге в Дамаск. Если, говорит мистер Локк, Личность основывается не на Материи, а на Сознании, а оно непрерывно меняется, то и сама Личность подвержена непрекращающимся Переменам. И если никто не обладает сегодня тем же Сознанием, какое имел вчера, что может Человек знать о себе, а тем более о Питере или Джоне? Деист Энтони Коллинз утверждает, что мистеру Локку человеческая Идентичность представляется прерывистой и эфемерной;"она живет и умирает, - говорит мистер Коллинз, - постоянно возникает и заканчивается, ни один Человек не остается самим собой в следующий Миг". Локк, можем мы сказать, уволок у нас Идентичность, поскольку, согласно ему, Личность вечно меняется: со Дня на День, с Часу на Час, с Минуты на Минуту".
     Чтобы один человек мог быть двумя разными людьми! На середине этого трактата я начал то возмущенно, то насмешливо фыркать и, наконец, принялся размышлять о том, как, вероятно, мало общего имеет личность Пинторпа из крохотного прихода в Сомерсете с тем Пинторпом, которого я знал в Шропшире: первый успел за прошедшие годы совершенно рехнуться и теперь, как, наверное, сказал бы мистер Локк, совершенно не похож на себя прежнего. Я задумался также над идентичностью этих странных философов: как они, должно быть, сидят голодные, с ввалившимися глазами, на чердаках, где капает с крыши; их одежда в заплатах, чулки перекручены; на улице они то и дело на кого-нибудь натыкаются, получая в ответ колотушки от людей, которых не узнают и - более того - считают несуществующими.
     Я сложил письмо и быстро отбросил его в сторону, заодно с воспоминаниями о таверне "Резной балкон", но тут наткнулся взглядом на второе, куда более желанное, надписанное знакомым затейливым почерком. На листке, испускавшем тонкий аромат, леди Боклер кланялась мне и приносила "самые искренние Извинения за то, что наша Встреча не могла состояться". "Я расстроена до глубины души, - писала она, - так как нисколько не хотела Вас разочаровывать". Она молила о прощении и призывала понять, что "только самая срочная Надобность могла заставить меня отменить нашу Встречу". В заключение она заверяла, что находится в добром здравии, от души благодарила меня за заботу и выражала надежду встретиться со мной завтра вечером в девять.
     - Джеремая!
     Я ввалился в комнату, и Джеремая поднял голову с подушки.
     - Джеремая, - проговорил я, обмахиваясь кремового цвета бумажкой, как веером, - скажи, пожалуйста, кто принес это письмо?
     - Джентльмен, сэр, - последовал ответ.
     - Тот же самый джентльмен, что и накануне, - добавил Сэмюэл, отрывая от подушки свое бледное лицо. - Я бы его где угодно узнал! Красавец писаный, да и одет как картинка.
     Рано утром сэр Эндимион послал меня в лавку мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. По Хей-маркет я дошел до Королевского театра и там обнаружил, что по случаю рыночного дня улицу перегородила дюжина телег с сеном и, того хуже, около сотни человек, которые образовывали толпу не менее плотную, чем гуляки у Панкрасских источников. Я уже приготовился сделать крюк по Пантон-стрит, но тут сообразил, что не взял с собой деньги (на краски требовалось несколько гиней, никак не меньше).
     Кляня свою злую судьбу, поскольку день был холодный и мне на лоб уже упали первые капли дождя, я повернул и поплелся назад, на Сент-Олбанз-стрит. Возвращаться мне не хотелось, потому что сэр Эндимион в тот день держался со мной довольно нелюбезно - может быть, из-за того, что накануне вечером позволил себе лишнее за столом. А может, ему не понравилось, как я отозвался о Роберте? Что, если они друзья - близкие приятели? "Неприятный", "грубый" - конечно же, я зашел слишком далеко. "Противный" - какой дьявол тянул меня за язык? Чего же удивляться, что мастеру захотелось этим утром услать меня подальше?
     Или же (думал я, ступая по Маркет-лейн, где телег было еще больше) - или же дело в том, что при виде кулона я повел себя в духе лорда Шефтсбери? Я закрыл глаза и увидел изображение так ясно, словно оно было нарисовано на внутренней стороне моих век. Чтобы избавиться от него, мне пришлось тряхнуть головой. Не приснилось ли оно мне? А если этот тревожный образ внедрился в мое сознание благодаря бессчетным кружкам пива? То, что я видел, едва ли возможно. Как сэр Эндимион, чья кисть запечатлела нашего короля, человек гениальных способностей и мой мастер, мог такое изобразить? Настолько противоречила эта миниатюра "Красавице с мансарды" и "Богине Свободы", что еще немного, и я бы поверил вместе с Пинторпом и мистером Юмом: человек день ото дня меняет свою личность - и сэр Эндимион, которого я знал, каким-то образом изогнулся, весь перекорежился, как цирковой акробат, и принял странный новый образ, явившийся мне вчера вечером.
     - У вас нет еще ни должного понимания, - звучал у меня в ушах его голос, - ни права, чтобы судить ближних. Вы видите только то, что лежит на поверхности, а вглубь не заглядываете...
     У меня были ключи, данные мне сэром Эндимионом, поэтому я самостоятельно открыл дверь и стал подниматься по узкой лестнице. Позднее я гадал, как бы повернулось дело, если бы я ударился тогда, как обычно, головой о балку и вскрикнул от боли? Или по рассеянности ступил на двадцатую, отсутствующую, ступеньку и с шумом скатился вниз? Тогда, конечно, сэр Эндимион узнал бы о моем приближении, и я не увидел бы того, что увидел: жуткого зрелища, которое вытеснило у меня из головы воспоминания о кулоне.
     Но я не споткнулся и не вскрикнул, а потому шум услышал не сэр Эндимион, а я: как будто крики, потом глухой удар (я подумал, что-то бросили на пол) и снова крики.
     Перепрыгивая через ступени, я помчался наверх. Еще не достигнув последнего поворота, я понял, что это кричит мужчина - сэр Эндимион.
     - Ну вот, - сказал я себе, - она и добралась до и мастера! Эта чертовка хочет его убить!
     Я схватил лопатку для угля, которая лежала у двери, и вбежал внутрь, запнувшись, как обычно, на наклонном полу. В комнате никого не было, на мольберте стояла "Богиня Свободы", испуская запах скипидара и желтого аурипигмента, не способный заглушить сильный и резкий букет "Дурацкой отрады". Крики раздались вновь, более звучные и настойчивые. Похоже было, что в маленькой комнате происходит битва. Я вскинул лопатку и бросился туда.
     Шум стоял такой, что секунду или две комбатанты меня не замечали: я почти успел, опустив лопатку, отступить, прежде чем свалилось, сбитое размашистым жестом, покрывало, которое прятало сцепившуюся парочку. Моему изумленному взору явилась самая нескромная и скандальная картина: ожившее изображение с кулона, обрамленное ромбовидным дверным проемом. Некстати соскользнувшая завеса открыла мне мастера, который простерся над низким ложем почти в той же позе, что Секст Тарквиний, только без льняной сорочки и красного кушака, да и вообще без всякой одежды, в том числе без парика, в отсутствие которого его голова оказалась абсолютно лысой. Его Лукреция (я не мог заставить себя отвести взгляд от этой картины) раболепно пригибалась под ним, точно так же лишенная всяких покровов; ее белые руки и ноги и туловище, еще белее, находились полностью на виду, как и средоточие желаний мастера, с готовностью ему открывшееся, когда оба упали на ложе.
     Что это было за зрелище! Не та пухлая Венера с миниатюры, с округлым животом, плавной линией бедер, шарами грудей, - нет, худощавая фигура с неразвитыми формами; тонкое туловище охватывал, как расширенные к концам пальцы ведьмы или колдуньи, рисунок ребер, на плечах виднелись белые шрамы, похожие на следы давней порки. Подлинная Жизнь не имела ничего общего с Искусством!.. Но, как ни странно, несмотря на свою хрупкость, Элинора дергалась и извивалась с той же энергией, что и ее партнер. Видно, она использовала нынче для других целей те силы, что шли обычно на дикие выходки со швырянием саламандры. Ее желтые волосы веером разлетелись по постели, голова вертелась туда-сюда, словно бы Элинора, не открывая глаз, следила за стремительными движениями игроков в теннис. Лицо ее было запрокинуто. Из уст Элиноры вырывались поразительные звуки - я и не знал, что женщины могут подобные издавать.
     - Ах, господин, - кричала она, - не щадите меня... не щадите, господин... о! о! о!
     - Ах ты, шлюха, - присоединился к ее выкрикам голос мастера, - получай, девка, получай!
     Не отрывая глаз от этого помрачающего ум, но все же столь притягательного зрелища, я попятился. Пол скрипнул, Элинора открыла глаза и издала звук иного, не столь ликующего, как прежде, тембра, чем вспугнула сэра Эндимиона. Он застыл и смолк, и передо мной воздвиглась его безволосая - с пятнистой, как спинка голубя, макушкой - голова, с выражением одновременно негодующим, пристыженным и удивленным.
     Те же, и еще более сильные, чувства отразились, конечно, и на моем лице, поскольку сложение мастера поражало еще больше, чем фигура его дамы. В ужасе выпучив глаза, я мог только повторять про себя: "Увы, Витрувий, увы, Фидий, - как же вы ошибались!" Ибо в нагом теле мастера, которое беспомощно барахталось передо мной, не наблюдалось ни одной совершенной черты - от пятнистой макушки голого черепа до ягодиц, красных, как у бабуина, и сморщенных, как щеки старика.
     - Мой парик! - вскричала эта неузнаваемая фигура и потянулась к красивому зеленоватому парику, лежавшему на закрытом стульчаке. - Мой парик, бога ради, дай мне парик!
     Я медленно побрел к Сент-Мартинз-лейн и взял пигменты у мистера Миддлтона в кредит. Затем, еще более замедлив шаг, отправился в обратную дорогу.
     Снова и снова у меня в ушах звучал голос сэра Эндимиона: "У вас нет еще ни должного понимания, ни права, чтобы судить ближних..."
     Так ли? Нет. Да. Нет. Я не знал. Лишь одно мне было известно: пелена, соскользнувшая двумя часами ранее, открыла мне нечто большее, чем два дергавшихся тела, - она столкнула меня с одной из загадок этого мира. Голова у меня шла кругом, словно я оседлал крыло мельницы, которое вращается так быстро, что я не могу ни видеть, ни чувствовать, ни думать.
     "Вы видите только то, что лежит на поверхности, а вглубь не заглядываете..."

Глава
19
  

     Большие часы на украшенной аркадами колокольной башне церкви Сан-Джакометго успели пробить шесть пополудни, когда, теплым вечером 1720 года, в маленькую лавчонку на мосту Риальто вошел джентльмен. Хозяин, Доменико Беллони, готовился запереть дверь и закрыть ставни витрины и отпустил уже своего помощника Каметти. Появление в такой поздний час посетителя, тем более из благородного сословия, выглядело немного странно, поскольку торговля весь день шла едва-едва. Беллони не ждал клиентов ни в конце этой недели, ни, собственно, в конце сезона: Великий пост был уже на носу, а в это время до самого Вознесения, когда возобновлялся карнавал, товар всегда расходился плохо. Спад в делах синьора Беллони был вполне объясним, так как торговал он не чем иным, как масками и маскарадными костюмами, то есть предметами, потребными для переодевания. А интерес к переодеванию даже в Венеции иногда падает. Шел седьмой час, и Беллони понадеялся, что посетитель удалится также стремительно, как появился. В тот миг ему больше всего хотелось запереть двери, перейти мост и, устроившись под навесом в компании старого Гросси, торговца париками, выпить чашку кофе и выкурить трубку. Ремесло Гросси также было подвержено сезонным колебаниям, и потому они с Беллони были самыми подходящими компаньонами, вместе переживали радости и неудачи. Минут десять они бы поболтали (в этот раз пожаловались бы друг другу на низкий спрос), Беллони выбил бы золу из своей трубки в канал, распрощался с приятелем и отправился бы в свою квартиру близ Кампо-Сан-Поло. Дорогу туда он знал до тонкости, потому что следовал ей, с небольшими отклонениями, вот уже тридцать три года. Распростившись с Гросси на мосту, он двинулся бы вдоль Рива-дель-Вин, где вонь канала смешивалась с благоуханием виноградных поддонов у fondachi <Лавка, склад (ит.)> и винных бочонков на пришвартованных гондолах. Затем он пересек бы Кампо-Сан-Сильвестро, обычно безлюдную, а через десять минут достиг бы Фондамента-делла-Тетте - там народу бывало побольше, благодаря дамам, которые, привалясь к ограждению балконов, дерзко обнажали прелести, от которых набережная позаимствовала свое название.
     - Синьор Беллони, - произнесла бы какая-нибудь из них, выставляя напоказ названный товар, - не придете ли сегодня ко мне в постельку?
     - Синьор Беллони, - заныла бы другая, - что же мне, так и спать одной по вашей милости?
     - Мы так одиноки, синьор Беллони...
     Скромно втянув голову в плечи, маленький костюмер поспешил бы к Кампо-Сан-Поло, чтобы не слышать хриплых раскатов смеха за спиной. Но, при всем смущении от столь откровенного зрелища, все же, как торговец и поставщик иллюзий, он не мог бы не отметить, что, не скрывая от покупателя свой товар, дамы таким образом гарантируют его качество. Ибо о надувательстве и обмане он знал не понаслышке, потому что частенько помогал господам приобретать для себя корсеты, нижние юбки и алые мантуанские платья с кисточками и рядами оборок из французского кружева, а прекрасным дамам - шелковые камзолы, бархатные штаны, высокие сапоги и бордовые накидки с обшитыми тесьмой эполетами и золотыми аксельбантами.
     На Кампо-Сан-Поло в этот час бывает все еще людно, и Беллони пришлось бы огибать толпу и жаться к пилястрам и эркерам на обширных фасадах тамошних palazzi. И, как обычно, он с улыбкой наблюдал бы и слушал. Что за разгул! Что за дурачества! Акробаты и жонглеры в обтягивающих трико; гимнасты; фигляр, взгромоздившийся на винный бочонок; глотатель камней; клетки с тиграми или карликами; двое парней, шествующих по траве на ходулях; еще двое, в ярко-красных чулках, дразнят быка, а тот хрипит, посаженный на короткую привязь. А также обычные группы масок: мужья, шпионящие за женами, жены - за мужьями, и все они стараются быть неузнанными. Но Беллони не мог попусту терять время; всякий, кто сдуру стал бы глазеть на эти безумства, заслуживал того, чтобы, открыв через четверть часа свой кошелек, обнаружить там пустоту, так как в беспечной толпе масок толклось немало ловких воришек. Не то чтобы Беллони не медлил иной раз на краю сатро <Поле, открытое пространство (ит.); здесь - площадь перед церковью>, но интерес его, конечно, бывал сугубо профессиональным и касался какого-нибудь костюма: турецкого янычара, например, на площади перед церковью или сибирского камчадала на краю канала Сант-Антонио. Если костюм был куплен в его собственной лавке, Беллони потихоньку улыбался и гадал, какое впечатление его изделие производит на прохожих. Если, с другой стороны, костюм принадлежал кому-нибудь из соперников, Беллони бросал, в зависимости от его качества, взгляды либо завистливые, либо презрительно-высокомерные.
     В такие минуты, стоя поодаль от скопления народа, Беллони испытывал еще одно тайное удовольствие - быть может, самое сильное. Ибо ему было известно: из всей этой многолюдной толпы он один способен узнать даму, белое домино которой окаймляет лента розовой парчи, или джентльмена в доспехах конкистадора, поскольку сам еще недавно продал им эти одеяния. Он один догадывался, что богато наряженный мавр, который важно прохаживался перед палаццо Маффетти-Тьеполо под руку с бородатым корсаром, являлся на самом деле голубоглазой супругой богатого парфюмера, черной же корсарской бородой скрывала свое лицо незамужняя сестра парфюмерши, одна из известнейших венецианских куртизанок. Он узнавал также маркиза В*** в наряде микадо, который сажал в гондолу графиню Б***, одалиску, закутанную в вуаль, в то время как сам граф в шапке и костюме казака нырял в тень за палаццо Корнер-Мочениго в сопровождении молодого carabiniere <Карабинер (ит.)> - английской герцогини, если Беллони не подвела память.
     Кто знает, какие интриги и запутанные ходы разоблачил бы Беллони, пожелай он играть более заметную роль в венецианском обществе, вместо того чтобы наблюдать тайком из укромного уголка на Кампо-Сан-Поло? Глупый юнец Каметти стремился в высшие круги, но у Беллони для этого были недостаточно широкие взгляды на мораль. Лучше, чем прочим, ему было известно, как легко немногие портновские выкрутасы, вкупе с простой шелковой маской, разрушают барьеры скромности, как поощряют они распущенность, которая бы вызвала румянец на щеки их носителей, если бы лица последних были неприкрытыми, какими создал их Господь. Свидетельства этого он наблюдал каждый день, вернее, каждый вечер, когда возвращался домой через освещенную фонарями сатро: можно было подумать, что его костюмы придавали тем, кто в них облачался, необычную силу или же освобождали их от пут самоконтроля. Костюмы Беллони словно бы обладали свойствами, какие описываются в детских сказках, сочиненных в суеверные времена: эти плащи и шляпы не только дурачили наблюдателей, но и подрывали здравомыслие носителей. Так, молодая дама, которая утром робко просила показать ей саблю и леопардовую шкуру царицы амазонок, нелепейшим образом превращалась вечером в высокомерную повелительницу, готовую занять место в яростных фалангах полунагих воинов. К нему в лавку могла проскользнуть непорочная дочь сенатора или советника и выйти через четверть часа с коробкой, содержащей в себе костюм, скажем, Венеры или Ифигении с глубоким decolletage и облаками ажурных кружев; явленное несколькими часами позднее перед толпой, такое одеяние порождало сладостный трепет, способный поколебать твердыню как женской добродетели, так и мужской сдержанности.
     Нет-нет, этому маленькому Прометею нисколько не хотелось исследовать до конца преображающую силу своего товара; он вполне довольствовался взглядами из укрытия.
     Понаблюдав таким образом несколько минут, Беллони поспешил бы на мост, соединяющий берега Рио-ди-Сан-Поло, и вскоре выбрался бы благополучно из сети темных calli <Узкие улицы в Венеции (ит.)> и уселся за свой обеденный стол напротив синьоры Беллони. На стол была бы подана жареная камбала, выловленная тем же утром в лагуне (это блюдо синьора Беллони обычно заказывала кухарке по пятницам). Ее дополнили бы краснокочанная капуста и свекла из зеленной лавки, бутылочка вина, а под конец трапезы - конфеты, которыми Беллони любил побаловать себя после трудов праведных...
     Да-да, все эти картины мелькнули перед умственным взором Беллони, а за ними незамедлительно могла бы последовать и действительность, если бы только этот нерешительный юноша поскорее сделал выбор. Через окно лавки Беллони видел Гросси, который, сидя под навесом, делал ему знаки и блаженно потягивал свою трубку из рожкового дерева...
     - Не могу ли я быть вам полезен? - чуть помявшись, спросил Беллони господина в надежде ускорить процесс покупки.
     - Мне нужен вполне определенный костюм, - проговорил тот задумчиво, - но у вас я его не вижу.
     - Не скажете ли, любезный signore <Синьор (ит.)> - (о вежливости Беллони помнил всегда, даже когда торопился), - какой костюм вы ищете?
     Беллони торговал костюмами уже тридцать три года и был способен по облику вошедшего в лавку посетителя угадать, что он себе выберет для званого обеда или bal masque <Костюмированный бал (фр.)>. То есть он знал заранее, что наиболее видные горожане - богатые торговцы, например, но в первую очередь те из патрициев, чьи имена были занесены в Золотую книгу, - неизменно рядятся в судомоек, торговок апельсинами или цветами, рыночных грузчиков, прачек в домашних чепцах. С другой стороны, бедный люд - то есть настоящие судомойки, торговки апельсинами и цветами, рыночные грузчики и прачки - предпочитает, естественно, красоваться в царственных одеяниях калифов, махараджей, султанов, фараонов, русских цариц, адмиралов, а иногда даже украшать себя сото <Букв.: рог (ит.); головной убор венецианского дожа> и подбитой горностаем мантией самого дожа.
     Продажные девки, дамы с сомнительной репутацией и их кавалеры, приверженные самым отчаянным порокам, требовали себе, разумеется, рясы и наплечники монашек и монахов, скуфьи и складчатые саксосы священников и муфтиев, длинные рясы и орари кардиналов; монахини и монахи же, в свою очередь, любили изображать блудниц, куртизанок, сводниц, наложниц или сатиров - не брезговали и нацеплять красно-черное платье и вооружаться вилами самого дьявола. Невежественные крестьяне питали слабость к университетским черным плащам и отороченным белым мехом капюшонам; ученые профессора как один тянулись к соломенным шляпам и мешковатым штанам чуждых просвещения селян. Молодежь? Молодежь выбирала длинные бороды и дубовые посохи старцев. Старики не находили для себя ничего лучшего, чем слюнявчики, погремушки и чепчики младенцев. Судьи? Ошейники и кандалы узников и галерных рабов. Врачи? Широкие одежды и капюшоны прокаженных. А этот молодой человек?..
     - Костюм венгерского гусара, - произнес он наконец, изучая ряды безглазых атласных лиц, висевшие вдоль стены. Они надолго приковывали внимание каждого, кто посещал лавку впервые.
     Да, подумал Белл они, угадавший, к какому разряду будет относиться нужный костюм. Ибо молодой человек (Беллони сумел получше его рассмотреть) перемещался по лавке застенчиво и робко, кожу лица имел гладкую, без всяких следов растительности. Его красивым конечностям недоставало силы, голосу - судя по немногим словам, которые он произнес, - низких мужских нот, а ростом он всего лишь на один или два дюйма превосходил Беллони (тот был коротышкой - из-за туберкулеза позвоночника). Да, подумал Беллони, костюм доблестного, воинственного гусара - как раз то, что требуется подобным молодым людям, стремящимся при помощи маскарада восполнить недостаток у себя мужественности.
     - Венгерского гусара, - повторил Беллони. Этот запрос задел гордость одного из лучших в Венеции костюмеров, и он теперь горел желанием помочь. - Не желаете ли взглянуть на каталог? - У Беллони имелось в запасе полдюжины гусарских костюмов с разнообразными аксессуарами: шпагами, пистолетами и тому подобным. Ведь шпага парню непременно потребуется?
     Но джентльмен не выразил желания изучить каталог, а продолжил осматривать костюмы, которые были надеты на манекены или висели на гвоздиках за рядами бархатных и шелковых личин. Эти поиски наудачу могли занять остаток вечера и продлиться до утренних часов, поскольку содержимому лавки не было конца: тореадоры, черкешенки, пастушки, польские княгини, пираты, цыгане, московиты, арлекины, пьеро в ситцевых балахонах и громадных плоеных воротниках...
     - Ага, - воскликнул посетитель, упершись взглядом в один из костюмов, - вот он! Да-да! Он мне и нужен!
     Такие страсти из-за обычного гусарского костюма с меховой оторочкой и золотой атласной moreta <Маска (ит.)>! Заметьте, подумал Беллони, это дорогой костюм. Цена 150 флоринов возросла еще на четверть, когда джентльмен согласился взять к нему еще и шпагу. Беллони упаковал маску и костюм в коробку, принял деньги и после этого (наконец-то!) поспешно проводил посетителя к двери.
     - Благодарю вас, signore, благодарю. Доброго вам вечера...
     Когда синьор ступил на забитый народом мост, Беллони вспомнил, что имени его он так и не услышал. Ладно, не беда; ясно, что невелика птица... а вон сидит старый Гросси и машет рукой...
     При всей присущей ему проницательности опытного торговца, синьор Беллони был не прав, предполагая, что имеет дело с не столь важной персоной. Если бы маленький костюмер не сторонился венецианского общества, он бы, конечно, не совершил этой ошибки. Будь он завсегдатаем оперы - например, в близлежащем театре Сан-Джованни-Гризостомо, или bal masque у графа Провенцале, или присутствуй в лавке юный Каметти, который любил такие развлечения, Беллони преисполнился бы гордости от мысли, что продал маскарадный костюм одному из самых известных в Венеции певцов. Но поскольку ни одно из этих условий не было выполнено, имя посетителя ничего бы Беллони не сказало, даже если бы тот себя назвал. А между тем, в недалеком будущем, через несколько месяцев, знание этого имени должно было его погубить.
     Словно бы утратив на время интерес к своим грядущим судьбам, Беллони не проводил взглядом покупателя, когда тот спустился по горбатому мосту на сторону собора Святого Марка и повернул влево, к оживленной улице, которая ведет в Каннареджо. Вскоре он замедлил шаги у театра Сан Джованни Гризостомо, где должен был завтра вечером петь партию Ринальдо в возобновленной постановке оперы Генделя под тем же названием. Своей квартиры в верхнем этаже ветхого palazetto <Небольшой венецианский дворец (ит.)> за обнесенной лесами колокольней церкви Санти Апостоли певец достиг в ту самую минуту, когда маленький костюмер коснулся губами пухлой щеки синьоры Беллони. Через час, слегка ополоснувшись розовой водой, сменив штаны и обсыпав надушенным крахмалом парик (красивый perruque a marteaux <Парик с косичкой (фр.)>, купленный днем ранее у синьора Гросси), певец надел на себя отороченную мехом шляпу, плащ, надвинул на лицо moreta и прицепил к поясу шпагу.
     У stazio <Стоянка (ит.)> на Рио-деи-Санти-Апостоли его ждала черная гондола с лиловым балдахином. Балдахин украшали бумажные фонари, а на гондольере была надета ливрея графа Провенцале из красного бархата с серебряным кружевом. Взобравшись с помощью гондольера на борт, певец проследовал в Большой Канал, где вновь увидел широкую каменную арку моста Риальто, заполненного гуляками, которые, не в пример скромным синьорам Беллони и Гросси, предпочитали пить удовольствия полной чашей. Вдохновленный, вероятно, видом этой буйной толпы, гондольер затянул арию из оперы Гаспаро Пьоцци (всего их насчитывалось одиннадцать), хотя, услышав ее в столь ужасном исполнении, маэстро, несомненно, поспешил бы отречься от своего детища.
     - Пожалуйста, - взмолился праздный гусар, свесивший руку за борт, - я думал, граф Провенцале нанял вас чтобы грести, а не петь.
     Парень прекратил кошачий концерт и усерднее налег на весло. Вскоре гондола, раскачиваясь и задевая соседние лодки, приблизилась к украшенному гербом причалу перед палаццо Провенцале. Palazzo, один из самых новых на этом изгибе канала, представлял собой пышно изукрашенную громаду с бойницами и помещался напротив Ка-Фоскари, по соседству с Кампо-Сан-Самуэле, на камни которого струился свет из его эркеров. Помимо света, на сатро изливались звуки скрипок, но их почти полностью заглушала оратория - невнятный гул, издаваемый, казалось, тысячей голосов. Впрочем, столько их, возможно, и насчитывалось, ведь на сегодня был назначен последний - и самый грандиозный - маскарад сезона, ежегодная festa <Праздник (ит.)> графа Провенцале: торжественный обед, выступление оркестра, маскарадные наряды, фейерверк над Большим Каналом. Последняя возможность развлечься перед постом. И как развлечься! Из множества карнавальных шествий и процессий, опер, балов-маскарадов и fetes galantes <Галантное празднество (фр.)> маскарад у графа завоевал славу самого яркого (и частенько не вполне благопристойного) события сезона.
     - Ну вот, - кивнул гондольер, - я поработал для графа веслом. А вы теперь, надо думать, для него споете.
     - Прошу прощения, - отозвался гусар, не ждавший, что будет узнан. - Вы что, решили, будто знаете меня?
     - Не забудьте свою шпагу, signore. - Гондольер сделался снова воплощением кротости и заботливости. - Разрешите, я помогу вам выбраться на берег.
     В stazio теснилась еще дюжина лодок, лакированные борта которых отражали берега канала. Гондольер с певцом не без усилий выбрались на небольшую fondamenta <Набережная (ит.)>, где к ним приблизился привратник, ожидавший между двумя коринфскими пилястрами по сторонам двери. Во всяком случае, этот парень исполнял обязанности привратника, хотя одет был в форму татарского воина. В отличие от гондольера, он ничем не показал, что знает гостя..
     - Пожалуйста, signore, сюда, прошу вас...
     Большинство масок находилось наверху, в обширном portego <Зал (ит.)>, который занимал почти весь третий этаж во всю ширину здания. Именно из этого громадного помещения падал свет (от восковых факелов в золотых канделябрах), доносились музыка и голоса. Сюда и повел гусара татарский воин мимо разнообразных набобов, охотников и китайских мандаринов, которые бродили по коридорам, спускались по полуциркульным лестницам - иные даже скатывались боком по перилам, венчавшим витую балюстраду, и со смехом валились в многоцветную кучу-малу у подножия.
     Наконец гусар с его спутником достигли portego, где увидели двух позолоченных херувимов над камином, яблочно-зеленый сводчатый потолок, окаймленный позолоченной лепкой: тритоны с вазами, из которых льется вода, и богини с трезубцами, сидящие на морских лошадях. Чуть ниже ваз и лошадиных хвостов помещалось два яруса галереи, огороженной балюстрадой; там находились музыканты из Сан-Джованни-Гризостомо, общим числом двадцать два, наряженные маврами, с султанами из перьев. Они почти неслышно наигрывали обрывки мелодий. Под галереей виднелось возвышение, откуда молча и со скучным видом таращились некоторые гости, похожие на усталых матерей семейства, которые бросают сверху, из-за занавесок, взгляды на своих резвящихся на улице отпрысков. И наконец, еще ниже веселилась пестрая шутовская толпа самых восторженных гостей графа.
     Маскам не было конца! До чего же усердно пришлось трудиться синьору Беллони! Тут же у широкой двери персидский шах беседовал с пажом-негритенком в тюрбане с перьями; под рядом окон, выходивших на канал, турецкий браво с дымящимся кальяном галантно подносил стакан пунша ливрейному лакею в шляпе с загнутыми полями и золотой каймой. Поблизости в креслах горничная и закутанная в шаль торговка рыбой принимали ухаживания Дон Кихота и цыганки в серебряном поясе и ярко-красном платке. И повсюду среди толпы, шелестя шелковыми плащами и накидками из черных кружев и пряча головы под черными капюшонами, двигались домино в белых масках, как отражение, дробящееся в расколотом зеркале. Их мелькало тут и там сотня или две. Кто они? Сегодня даже синьор Беллони с его проницательностью не во всех случаях мог бы ответить на этот вопрос. Ибо маленькому костюмеру было известно, что ни один маскарадный наряд так не меняет мораль и поведение его клиентов, как домино, предназначенное для тех, кто действительно желает сохранить инкогнито, кто ради каких-то тайных - и нередко недобрых - целей стремится остаться неузнанным среди своих не менее скрытных собратьев.
     Вошедший в зал гусар не привлек к себе внимания никого из гостей и даже из музыкантов на галерее, которые в последние две недели каждый вечер встречались с ним в опере. Но пока он пересекал зал, направляясь к одной из чаш с пуншем, его заметил римский центурион в серебряном нагруднике и шлеме с забралом; однако, когда гусар повернул к нему голову, словно готовясь его окликнуть, центурион быстро отвел взгляд, а затем смешался с толпой.
     Стакан пунша, танец с цыганкой; еще стакан и еще танец - на этот раз с пастушкой. Последняя была пьяна, прижималась к партнеру и обдавала его спиртным запахом.
     - Мое стадо, - хихикнула она на ухо гусару, стуча по полу пастушеским посохом и едва не теряя алое домино, - боюсь, любезный сэр, я потеряла свое стадо...
     После краткой борьбы гусара вызволил из ее тесных объятий высокий человек в черном домино.
     - Примите мои извинения, - с подчеркнутой вежливостью проговорил он. - Я не сразу вас нашел.
     - По крайней мере, здесь нет больше венгерских гусар.
     - Это было бы весьма неудобно.
     - Весьма.
     Белая gnaga (гротескная маска) придвинулась ближе.
     - Кто-нибудь тебя узнал?
     - Гондольер...
     Домино резко взмахнуло своей белой перчаткой и встряхнуло шелковым капюшоном.
     - Это он так думает.
     - Да.
     - А кроме него?
     - Никто. А вас?
     - Как можно быть уверенным? Мне все равно, - отвечало домино с некоторым волнением. Кружевная вуаль, прикрывавшая его рот, слегка колыхнулась. Из-за черного плаща вновь высунулась рука в белой перчатке, тронула отделанный мехом гусарский мундир и, не встречая сопротивления, поползла вверх.
     - Теперь?
     - Да.
     - Тогда идем? Куда - ты знаешь? Я буду... минут через голь, хорошо? - Гусар не успел, махнув меховым плащом, отвернуться, а домино обратилось уже к другой маске: - Это вы, миледи, я вас знаю! Такую замечательную красоту не спрячешь даже под шалью торговки рыбой!
     Гусар начал подниматься по лестнице, прошел один марш, потом другой, более узкий, со сношенными неровными ступенями. Пока он добирался до верхней площадки, дыхание у него сбилось (от усилий и от волнения), и ему показалось, что пол слегка колеблется под ногами, как лодка на волнах. В теплом гусарском костюме он покрылся испариной, дыхание вырывалось изо рта с шумом и хрипом. Чтобы восстановить равновесие, он ненадолго остановился, опираясь рукой о стену. Голоса и музыка слышались здесь приглушенно, освещение было скудным; из кухни, расположенной где-то наверху, долетал по узкому коридору запах лука, чеснока, портулака и рыбы, сопровождаемый отдаленным стуком горшков и шипеньем пара. Гусар еще помедлил, на этот раз прислушиваясь к шагам, быстрому перестуку босых ног, которые звучали, удаляясь, за изгибом коридора. Ну все, тишина. Сдерживая дыхание, гусар обогнул угол, миновал две двери (его ноги тоже стучали по натертым воском плиткам), свернул в левую и плотно закрыл ее за собой. Он инстинктивно потянулся к задвижке, но тут же уронил руку.
     В сравнении с барочными излишествами других помещений дворца обстановку в комнате (спальне) можно было назвать скромной: кровать с балдахином и лаковой передней спинкой, небольшой armoire, на cassone <Сундук (ит.)> - серебряный канделябр и щипцы для нагара, на стене - зеркало в золотой раме, завешенное тисненой бумагой. Все знакомо... но что же это? Вышитое покрывало слегка сдвинуто, три свечи, почти догоревшие, наполняли комнату неверным светом и куда более устойчивым запахом. На полу валялось голубое страусиное перо - часть султана. Остатки маскарадного костюма?
     - Эй? - Он наклонился и поднял перо. - Скажите... Здесь есть кто-нибудь?
     Ответа не было. Свеча тихо догорала, по armoire и оклеенным обоями стенам прыгали тени. Вновь послышались скрипки, звуки которых просачивались во двор; к ним присоединилось тяжелое бренчание gamba <Виола да гамба (ит.)>. Гусар понял, что окно открыто. Он подошел к высокому арочному проему с маленьким балкончиком, смотревшему во внутренний двор. Сняв с себя маску, он прижался носом к освинцованному стеклу (панель была приоткрыта на тридцать градусов). Тремя этажами ниже, в центре мощеного двора, окаймленного маленьким цветником и апельсиновыми деревьями в горшках, стояла островерхая чаша для охлаждения вина. За стенами, где чернел канал Салиццада-Сан-Самуэле, вспыхивали и покачивались желтые огни факелов: это шли закутанные в плащи фигуры, направляясь кто к каналу, кто к Кампо-Санто-Стефано. Стекло запотело от дыхания, но гусару был виден между островерхими черепичными крышами верхний ярус деревянных оград на сатро, сооруженных для прогона быков.
     Гусар пошире распахнул окно и ступил мягким башмаком на балкон, но в тот же миг дверь комнаты распахнулась со звуком, напоминавшим вздох. Потянуло прохладным сквозняком, пламя свечей заколебалось, едва не потухнув.
     - Ага, - произнес гусар и обернулся к человеку в черном домино, который с еще одним кратким вздохом закрыл за собой дверь. - Это вы.
     - Кто же еще? Сюда, любовь моя.
     - Но кровать...
     - Прости. Горничные... - Закутанная в плащ фигура пожала плечами.
     - Пожалуйста, заприте дверь, - попросил гусар, вспомнив дробь шагов в коридоре.
     С коротким скребущим звуком его собеседник закрыл задвижку.
     - Свечи, - шепнул гусар, указывая пальцем.
     - Нет, - произнесло домино, - я хочу тебя видеть.
     Руки в белых перчатках откинули черный капюшон и удалили белую gnaga, открывая хорошо знакомое гусару лицо графа Провенцале. Жуткой, гротескной внешности графа едва ли можно было найти подобие: его лицо от уха до уха пересекали черные брови, а над ними возвышался чудовищный лоб, также перерезанный под разными углами множеством толстых складок; снизу торчал румяный римский нос, нависавший над жирными губами, из которых верхняя, в свою очередь, нависала над нижней. Челюсти были квадратные, той же ширины, что и складчатый лоб; шею, короткую и тоже толстую, трудно было отличить от плеч, на которых прямоугольная голова сидела как мощный, но обрубленный ствол.
     - Давай, - раскатистым голосом проговорил граф, снимая перчатки и протягивая к гусару руки, такие же темные и квадратные, как голова. Черная треуголка полетела в сторону, обнажив снежно-белый парик, составлявший резкий контраст смуглой коже. - Ну же, мой красавчик.
     Гусар пересек комнату четырьмя короткими шагами, по пути сбросив с себя башмаки и плащ. Настал черед парика синьора Гросси, который свалился на коврик в облачке душистого белого крахмала, потом приглушенно брякнувшей шпаги и, наконец, чулок - они изогнулись на полу подобием ленты.
     - Ах, - простонал граф (он свалился на вышитое покрывало, расстегивая одной рукой кожаный пояс гусара, а второй - пуговицы его шелковой блузы). - Да, мой мальчик... да, да, красавчик мой...
     - Что это?
     Гусар сел, расправив плечи, наполовину расстегнутая блуза обнажала плечо, которое не уступало белизной парику графа. Сквозняк играл пламенем свечей, и тени обеих фигур, слившиеся в одну, плясали на стене и спинке кровати.
     - Окно...
     - Я ничего не слышу, - шепнул граф. Темная рука накрыла плечо, а затем стянула оставшуюся часть блузы.
     - Кто-то идет, - начал было гусар, вспомнивший о шагах в коридоре.
     - Никого нет, - отвечал граф. - Никого, кто стоил бы внимания.
     На оклеенной обоями стене воздвиглась его большая квадратная тень и поглотила меньшую тень гусара.

Глава
20
  

     - Однако граф ошибался, - сказала леди Боклер, - кто-то там действительно прятался. Угадали? Да - снаружи, на балконе, прижавшись к холодным кирпичам. А кто это был, догадались? Нет? Ну как же - Тристано.. Гусар? Вы думали?.. Нет, нет, нет. Дорогой мистер Котли, боюсь, вам нужно слушать внимательней...
     Миледи была права: слушал я, честно говоря, вполуха. Я был в тот день рассеян и не уделял достаточного внимания ни истории, ни картине. Как и в предыдущий раз, миледи при встрече вежливо осведомилась, не болен ли я, и не без оснований, потому что я чувствовал себя так же ужасно. Приготовленные мадам Шапюи яства - жареная утка в ломтиках оранжерейного ананаса, салмагунди с сельдью и пикулями, картофельный пудинг, пироги с дичью и пряники - я поглощал с полнейшим равнодушием. Только три стакана рейнского чуть-чуть меня расшевелили.
     Вы, разумеется, догадываетесь о причине моего пониженного настроения. Купив пигменты, я не смог вернуться на Сент-Олбанз-стрит, а побрел по Уайтхоллу и Парламент-стрит, затем по Уэстминстерскому мосту перебрался на южную сторону реки. Там я просидел на скамье несколько часов подряд, пытаясь прийти в себя. Собственно, я сидел там весь день, пока небо не потемнело и закат не намазал айвовым конфитюром беспорядочное нагромождение крыш, напротив аббатства и Адмиралтейства, Банкетинг-Хауса и обнаженного отливом берега. Там и сям на мосту и на Парламент-стрит сияли фонари. На улице появились факельщики. Весело запылали свечи из ситника в тавернах и пивных. Легко покачиваясь, двигались факелы вдоль стены Собственного сада. Как утопающий таращит глаза на звезды, так и я долго рассматривал вспышки на том берегу - эти ignis fatuus "Блуждающие огоньки (лат.)> Лондона - и размышлял о людях, которых знал (или думал, что знаю): как они, не видимые мной, перемещаются туда-сюда среди этих огней или вместе с ними; как непрерывно, с каждым взглядом, с каждой вспышкой света меняют свой облик, подобно маскам в Воксхолле или Рейнла-Гарденз, обладая не большей устойчивой материальностью, чем перчаточные куклы или портновские манекены. Ибо, как вы замечаете, в этих делах я стал едва ли не скептиком, законченным пинторпианцем.
     "Я прежде всего испуган и ошеломлен, - сообщал (если верить письму Пинторпа) в своем"Трактате" мистер Юм после изучения такого смущающего душу вопроса, как личная идентичность, - видя, в какое Одиночество погрузила меня моя Философия; я представляюсь себе неуклюжим Чудовищем, неспособным уживаться и взаимодействовать с Обществом, а потому отстраненным от всех человеческих Дел и покинутым на Произвол Судьбы..."
     Несколько раз пропустив через свой мозг слова философа, я внезапно с опозданием вспомнил, что на сегодня назначена встреча с леди Боклер, общество которой являлось ныне единственным, что было мне доступно. В панике я бросился на Хеймаркет за холстом.
     - Может быть, ваш приятель... ваш лакей все еще болен? - Мне в стакан полилось красной лентой вино.
     - Нет, нет, благодарю, ему уже значительно лучше.
     Правда, однако, заключалась в том, что в последние дни я, можно сказать, ни разу не вспомнил о бедном Джеремае, и даже истекай он потом в объятиях черной смерти, я бы об этом не ведал. Не раз за прошедшую неделю он - один или вместе с Сэмюэлом - надеялся сопроводить меня либо на Сент-Олбанз-стрит, либо в Чизуик, но я неизменно разочаровывал его и отталкивал, как меня - мой бессердечный родственник. Дело в том, что несколькими днями - а вернее, часами - ранее я был преисполнен оптимизма и юные Шарпы представлялись мне путами на гондоле большого воздушного шара из промасленной красно-сине-желтой ткани, который я готовился отпустить в ослепительное утреннее небо.
     - Боюсь, вы на меня сердиты. - Миледи сопроводила свои слова пытливым взглядом.
     - Нет, - отвечал я мрачным тоном, прямо противоречившим сказанному. В тот вечер у меня была еще одна причина для плохого настроения и, соответственно, для того, чтобы работа над "Дамой при свете свечи" двигалась не очень резво. Когда мы сели за стол, я с отчаяния дерзнул спросить миледи, не разрешит ли она мне сопровождать ее на маскарад в Воксхолл. Она призналась, что польщена этим предложением, но от ответа изящно уклонилась.
     Я начал настаивать, и только после этого услышал что-то более определенное.
     - Мне очень жаль, мистер Котли, - вздохнула она, опуская глаза, - но, увы, я не могу принять ваше любезное предложение.
     Мой прекрасный воздушный шар шлепнулся на землю, сотни ярдов материи опали, канаты ослабли.
     - Но все же должна сознаться, - добавила она после недолгого размышления, - я, собственно, собираюсь в вечер маскарада в Воксхолл, так что в конечном счете мы, может быть, и встретимся.
     Эта новость и вытекавшие из нее предположения никоим образом не добавили мне спокойствия. Я почуял дурное, а именно Роберта, - но не решился спросить, не этот ли маленький надушенный негодяй меня опередил. По приходе я, разумеется, осмотрел комнату в поисках его следов, даже втянул носом воздух, чтобы учуять его духи, но ничего не обнаружил. Однако я не обольщался: несомненно, миледи стала вести себя осторожней.
     Несколько секунд я молча скрежетал зубами, показывая свое неудовольствие, затем, предположив, что мои мысли уловлены, осведомился, какой костюм леди Боклер собирается надеть.
     Но она упорно отказывалась поведать об этом хотя бы намеком.
     - Если я вам признаюсь, мистер Котли, - заявила она знакомым дразнящим голосом, который сегодня звучал неприятнее обычного, - это испортит нам всю игру!
     Кокетка! Я хотел сказать ей, что не хочу подчинять наши отношения правилам какой-то игры и прятаться друг от друга на буйном маскараде под фальшивыми личинами. Хорошо бы нам быть друг с Другом честными, не хитрить и не юлить, сказал бы я, а прочно утвердиться на фундаменте взаимного Доверия, поскольку Жизнью, как и Искусством, должны править не хитрость и обман, а истина и безупречная чистота намерений, верность универсальной, идеальной и внутренней форме вещей. (Как видите, я все же не превратился в законченного пинторпианца.) Но, к сожалению, моя старая философия натолкнула меня на воспоминание о том, как мастер, самый ярый ее поборник, ее же и предал, поэтому я вновь промолчал.
     Чувствуя на себе взгляд миледи, я суетливо нанес на полотно несколько мазков. Несомненно, она видела во мне теперь дикаря, неспособного владеть своими страстями, но нынче меня впервые не очень заботило, что она обо мне подумает.
     - Неважно, - сказал я. Я снова прибег к тону, противоположному содержанию слов. - Может, я увижу вас на маскараде, а может, нет. Что ж, - я нахмурился и поджал губы, - прошу, если вы не устали, продолжайте свою историю.

Продолжение следует...


  


Уважаемые подписчики!

     Продолжение романа Р.Кинг "Домино" читайте в следующий понедельник.

Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения


В избранное