Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Для Вас!

  Все выпуски  

Рассказ для Вас! Бонавентура Ночные бдения с


Рассказ для Вас! А080с


Бонавентура

Ночные Бдения 


  

  

  
           СЕДЬМОЕ БДЕНИЕ

  

  
  Я заговорил о моих безумствах, но худшее
из них — моя жизнь, и в эту ночь, когда мне
больше нельзя трубить и петь, что скрашива-
ло прежде мое времяпрепровождение,  я на-
мерен продолжить ее воссоздание.
  Я частенько собирался, сидя перед зерка-
лом моего воображения, написать свой снос-
ный автопортрет, но,  вторгаясь в эти про-
клятые черты, находил в конце концов, что
они подобны загадочной картинке,  изобра-
жающей с трех разных точек зрения грацию,
мартышку и к тому же дьявола en face. Так
я запутывал самого себя, вынужденный  ги-
потетически заподозрить основу моего бытия
в том,  что сам дьявол проскользнул в по-
стель  только что канонизированной святой
и наметил меня, как lex cruciata для Гос-
пода Бога,  дабы Тому было над чем ломать
себе голову в день  Страшного суда.
  Проклятое противоречие  заходит  во  мне
так далеко, что сам папа не был бы благо-
честивее на молитве, чем я при богохульстве,
и,  напротив, когда я читаю благостные по-
учительные труды,  меня  так  и  одолевают
наизлобнейшие  помыслы.  Если другие ра-
зумные и чувствительные люди отправляют-
ся на лоно природы, чтобы там воздвигнуть
кущи, поэтические или библейские, достой-
ные горы  Фавор, то я  предпочитаю при-
носить с собой отборные, прочные строитель-
ные материалы для всеобщего  сумасшедшего
дома,  куда я не прочь запереть прозаиков
и поэтов одпого за другим. Не раз меня вы-
гоняли из церквей за то, что я там смеял-
ся, и из домов терпимости за то, что меня
там брала охота помолиться.
  Одно  из двух: или люди не в своем уме,
или я. Если решать  этот вопрос  большин-
ством голосов, я пропал.
  Будь что будет, уродлива или красива моя
физиономия, попробую-ка я часок пописать
ее. Вряд ли я приукрашу себя; ведь я пи-
шу ночью, так что красками не блеснешь и
поневоле ограничиваешься резкими  тенями
да мазками с нажимом.
  Кое-какую  репутацию  создали мне лету-
чие поэтические листки, выпущенные мною
из мастерской  моего сапожника; первый со-
держал надгробную речь,  написанную мною,
когда у того  родился  мальчик,  правда,
я помню только начало, звучавшее  пример-
но так:
  «Его обряжают для первого гроба,  пока
не готов еще второй, в  котором  похоронят
его деяния  и его  глупости;  так  принято
укладывать государей сначала во временный
гроб, а потом вносить в склеп гроб оловян-
ный,  подобающе  украшенный  трофеями  и
надписями, чтобы  труп удостоился вторично-
го захоронения. Прошу вас,  не  доверяйте
мнимому отблеску жизни и розам па  щеч-
ках младенца, это  искусство природы, кото-
рая, подобно заправскому врачу, прпдает на
некоторое время  приятную видимость  на-
бальзамированному телу; в его  внутренно-
стях уже  таится  точущее тление, и стоит
вам вскрыть их, вы увидите там развиваю-
щиеся  зародыши  червей,  удовольствие  и
боль, протачивающиеся так нетерпеливо, что
труп распадается в прах. Увы! он жил толь-
ко до рождения;  так,  счастье — это лишь
надежда,  не более;  стоит  надежде  осуще-
ствиться, и оно разрушается само собою. По-
ка еще он  красуется на парадпом ложе, по
цветы,  которыми вы его  осыпаете,  не  что
иное, как осенние  цветы  для  его  савана.
Вдали уже готовятся к выносу гроба со  все-
ми  его радостями и с  ним самим, а земля
всегда тут как тут со своим склепом для не-
го. Отовсюду жадно протягивают к пему ру-
ки лишь  смерть и тление, постепенно пожи-
рая его, чтобы, убив его, отдыхать на пустом
склепе, когда напоследок развеются его скор-
би,  его наслаждения, воспоминания о нем и
самый прах его. Его останками давно распо-
рядилась природа,   расточающая их, чтобы
выращивать новые  цветы  для  погребения
новых умирающих».
  Остальную речь я забыл. Полагали, что  в
целом она  не дурна, разве что неправильно
озаглавлена, поскольку следовало бы писать
не  «День рождения», а «День  смерти», но
так или  иначе речь потом находила приме-
нение на детских похоронах.
  Начинающему автору приходится  бороть-
ся  с  великими трудностями, так как ему
нужно приобретать известность своими про-
изведениями; напротив, автор, уже высту-
пивший и однажды  снискавший аплодисмен-
ты, одним своим именем  прославляет свои
произведения, и людей не убедишь  в  том,
что у великих поэтов и великих героев быва-
ют часы, когда обнаруживаются нх произве-
дения и деяния, которые хуже наихудшего
даже в  пределах, доступных  зауряднейшим
сынам земли. Высота всегда  неразлучна с
низостью, и, наоборот, лишь на плоской по-
верхности  можно не бояться падения.
  Мне же  порядком везло, и я тачал рифмы
быстрее, чем башмаки, так что наша мастер-
ская смогла восстановить   старую  вывеску
Ганса Сакса, сливая воедино  два искусства,
столь важные для государства. К тому же за
стихотворение мне платили  едва ли не боль-
ше, чем за башмак,  и посему  старый мастер
без  раздражения допускал  беспутное ремес-
ло наряду  со своим хлебным промыслом, по-
зволяя  моему   дельфийскому   треножни-
ку  соседствовать  со  своим общеупотреби-
тельным.
  Кстати,  я усматриваю мудрость Провиде-
ния в том, что деятельность многих ограни-
чена тесным убогим кругом, а сами они за-
перты в четырех стенах, где в затхлом тем-
ничном  воздухе  их  свет едва вспыхивает,
безвредный и  тусклый, в  лучшем  случае
свидетельствуя  о своем  пребывании в тем-
нице, тогда как на воле он  возгорелся бы
вулканом,  чтобы обречь пожару все окружа-
ющее. И мой огонек,  действительно,  начал
уже  искриться   и  поблескивать,  являя,
впрочем, разве что поэтические трассирую-
щие пули,  предназначенные для рекогносци-
ровки, а отнюдь не бомбы,  грозящие опусто-
шительными взрывами. Меня  часто охваты-
вал гнетущий страх, словно я великан, кото-
рый в младенчестве был замурован в камор-
ке с низким потолком; великан растет, ему
хочется  потянуться и выпрямиться, но та-
кой возможности у него нет, и остается лишь
терпеть, как у него выдавливается мозг, или
превращаться в скрюченного уродца.
  Люди такого пошиба, прорвись они наверх,
не отличались бы мирным нравом,  буйство-
вали бы в народе, как чума, землетрясение
или гроза, и стерли бы в порошок или испе-
пелили бы  изрядный участок  нашей плане-
ты. Однако  эти  сыны Енаковы занимают
обычно достойное  положение,  и над ними,
как над титанами, громоздятся горы,  кото-
рые можно разве что сотрясать в  бессиль-
ном гневе. Там постепенно обугливается их
топливо, и  лишь крайне редко удается им
отвести  душу, яростно метнуть из  вулкана
свой пламень в небо.
  Правда,  мне  достаточно было  простых
фейерверков, чтобы возмущать народ,  и не-
притязательная сатирическая  речь  осла на
тему:  зачем вообще нужны ослы — наделала
чрезмерного шуму.  Видит Бог, я не  питал
при этом особенно злобных помыслов и ни-
кого не затрагивал в частности, однако са-
тира подобна пробному камню: ни один ме-
талл не проскользнет мимо, не засвидетель-
ствовав, стоит он чего-нибудь или ничего не
стоит;  именно  так  и произошло — листок
прочитал некто и  всё без исключения при-
нял на свой счет, за что меня без дальней-
ших церемоний упрятали в тюрьму, где на
досуге  усиливалось мое неистовство. Между
прочим, в  своем  человеконенавистничестве
я не уступал  государям,  склонным облаго-
детельствовать   отдельные  особи,  чтобы
истреблять  остальных во множестве.
  Наконец, меня  освободили,  когда некому
стало содержать меня, так как умер мой ста-
рый сапожник, и я оказался один в мире, как
будто свалился на  землю с чужой  планеты.
Теперь я отчетливо видел:  человек ничего
не значит как человек, и нет у него на зем-
ле никакой собственности,  кроме купленной
или завоеванной. О, как бесило меня то, что
нищие, бродяги и  прочие  несчастные  недо-
тепы, вроде меня,  позволили отнять у себя
кулачное право, предоставленное лишь госу-
дарям, как еще одна  прерогатива, а те не
знают удержу в его употреблении;  поистине
тщетно искал  я хотя бы  клочок земли, где
можно было бы преклонить голову, до такой
степени они присвоили и  раздробили каж-
дую пядь, не желая знать естественного пра-
ва,  хотя оно одно всеобщее и положитель-
ное, а  вместо  него вводя в каждом уголке
свое особое право  и особую веру;  в Спарте
они  превозносили вора,   понаторевшего  в
кражах, а в Афинах такового вешали.
  Между тем я вынужден был  найти  себе
занятие, чтобы не умереть с голоду, так как
они захватили все  вольные общие угодья
природы, включая птиц в небе и рыб в воде,
и не уступали мне ни одного  зернышка без
полновесной оплаты наличными. Недолго ду-
мая, я выбрал  промысел, состоящий в  том,
чтобы воспевать их со всеми их начинания-
ми; я стал рапсодом наподобие слепого Го-
мера, который тоже подвизался в роли  бро-
дячего уличного певца.
  Кровь они  любят сверх  всякой меры  и,
даже если не  проливают ее сами, глядели бы
и век бы не  нагляделись, как она пролива-
ется на картинах и в стихах, в самой жизни,
а предпочтительно в грандиозных батальных
сценах. Поэтому я  пел  для них про убий-
ства, чем и пробавлялся; я начал даже при-
числять себя  к  полезным гражданам госу-
дарства, полагая, что я не хуже фехтоваль-
щиков, оружейников,  производителей поро-
ха, военных министров, врачей и всех других
откровенных  пособников смерти; признаюсь,
я высоко возомнил  о себе, дескать, я зака-
ляю моих слушателей и учеников и, по мере
сил, приучаю  их не бояться крови.
  Со временем,  однако,  мне надоели убий-
ства в  миниатюре,  и я отважился на боль-
шее, на повествования  о душах,  загублен-
ных  церковью и государством (добротные
сюжеты такого  рода поставляла мне исто-
рия); кое-когда присовокуплял и маленькие
забавные эпизоды,  облегченные  убийства,
как,  например,  убийство чести коварством
благожелательной  молвы,   убийство  любви
холодными,   бессердечными  молодчиками,
убийство верности мнимыми друзьями, убий-
ство справедливости судом, убийство здраво-
го смысла  цензурными уложениями  и т. д.
На этом все и кончилось: против меня было
возбуждено более пятидесяти процессов об
оскорблении.  Я выступал  перед  судом как
свой собственный advocatus diaboli; передо
мной  вокруг  стола  восседало полдюжины
ряженых, носивших  личины справедливости,
чтобы скрыть свою  истинную  плутовскую
физиономию и вторую хогартовскую полови-
ну лица. Они владеют искусством Рубенса,
превращавшего одним  мазком  смеющееся
лицо в плачущее, и  применяют его к самим
себе, стоит им расположиться на своих се-
далищах,  чтобы  таковых  не приняли за
скамьи несчастных подсудимых. Строго пре-
дупрежденный о том, что я должен говорить
одну только  правду по  поводу предъявлен-
ных мне обвинений, я начал так:
  «Многомудрые!  Я стою  здесь перед вами
как обвиняемый в оскорблении; все corpora
delicti подкрепляют  обвинение,  и я  твердо
намерен причислить к ним  вас  самих,  по-
скольку не только предметы,  позволяющие
установить факт  определенного  преступле-
ния, как,  например, ломы, воровские лест-
ницы и т. п., можно назвать corpora  delicti,
но и сами тела, в которых обитает преступ-
ление. Однако было бы не худо, если бы вы
не только  исследовали преступления как ис-
кушенные теоретики, но и научились бы со-
вершать их  как прилежные практики, при-
нимая во  внимание  то, что иные поэты жа-
луются уже  на  своих рецензентов,  не спо-
собных сочинить  завалящего стишка и все-
таки  осмеливающихся  судить их  стихи; да
и как вы  оправдаетесь,  многомудрые,  когда,
согласно аналогии,  некий вор, прелюбодей
пли какой-нибудь другой  негодяй  из  этой
сволочи, которую вы склонны  судить, пред-
ложит вам разгрызть подобный орешек  и не
сочтет вас рецензентами,  компетентными в
своем ремесле, так как вы не зарекомендо-
вали себя in praxi.
  Законы как будто в самом деле намекают
на это и освобождают вас как судейских во
многих  случаях от обвинения в преступле-
ниях, так что вам разрешается безнаказан-
но душить, разить вокруг себя мечом, оглу-
шать  дубинами, сжигать, топить  в мешках,
погребать заживо, четвертовать и пытать, а
ведь все это настоящие злодеяния, которые
не сошли бы с рук никому, кроме вас. И при
меньших проступках, а именно  в случае, за-
ставившем  представить  меня  перед  вами
здесь в качестве обвиняемого, законы оправ-
дывают  вас; так параграфы 1 и 2 закона 13
об оскорблениях не  запрещают вам  оскорб-
лять тех, кого вы сами завлекли в судебные
тенета по обвинению в оскорблении.
  Поистине трудно себе представить  все вы-
годы,  проистекающие для  государства из по-
добного установления;  сколько преступлений
можно было бы  раскрыть,  например, если бы
господа  судейские, так сказать, при испол-
нении служебных обязанностей собственной
персоной посещали  дома  терпимости, удов-
летворяя свою  похоть, чтобы уличить обви-
няемых  тут же  без  обиняков, или воровски
проникали бы в среду воров, чтобы  отправ-
лять на виселицу их товарищей, или шли бы
на прелюбодеяния, чтобы выявлять кое-когда
прелюбодеек и  тех, кто  предрасположен и
питает пристрастие к подобному преступле-
нию  п потому должен  рассматриваться как
субъект,  вредный для государства.
  Праведное  Небо, благодетельность  этого
установления так очевидна, что мне больше
нечего прибавить,  и  я заслуживаю оправ-
дания  хотя  бы   за то, что выдвинул  мое
скромное предложение.
  Мне пора  перейти к моей собственной за-
щите,  многомудрые!  Мне  инкриминируется
inuria oralis, а именно, согласно подразде-
лу 6, пропетое оскорбление. Уже этим я мог
бы обосновать ничтожность обвинения, так
как  певцы  явно принадлежат  к сословию
поэтов, а поэтам, которым, по утверждению
новой школы, чужда  всякая тенденция, при
всем желании не  запретишь   оскорблять и
кощунствовать,  сколько им угодно. Поэтов
и певцов даже не следовало бы обвинять в
таком  преступлении, так  как  вдохновение
приравнивается  к  опьянению, а опьянение
освобождает пьяного от наказания без  даль-
нейших последствий, если само опьянение не
преступно, что  невозможно предположить в
связи  с  вдохновением, поскольку вдохнове-
ние — не что иное, как дар богов. А пока я
хотел бы привести более убедительные аргу-
менты  в  мою защиту и отсылаю вас к тру-
дам  наших  превосходнейших  новейших пра-
воведов, где убедительно доказывается, что
право  не имеет решительно ничего общего с
моралью,  и  лишь  действие, посягающее на
внешнее  право,  может  инкриминироваться
как преступление против права. Я же  лишь
морально уязвлял и оскорблял и потому пе-
ред этим  судом отклоняю обвинение за недо-
статочностью, поскольку я как лицо мораль-
ное подлежу foro privilegiato мира  иного.
  Да, если, согласно труду Вебера об оскорб-
лениях   (раздел   первый, стр.29), лицам,
отказавшимся  от чести  и справедливости,
нельзя нанести оскорбления, то я по анало-
гии смею  сделать вывод, что, поскольку вы
как судьи  и потерпевшие совершенно от-
реклись от морали, мне позволительно здесь
при открытом судебном разбирательстве осы-
пать вас  любыми моральными оскорбления-
ми; ведь когда  я отваживаюсь назвать вас
холодными,  бесчувственными,  хотя много-
мудрыми  и праведными господами, подобает
считать  это  скорее   апологией,  нежели
оскорблением, и  я просто отклоняю за  не-
обоснованностью  все судебные  притязания,
исходящие от вас».
  Тут я замолчал, и все шестеро взирали не-
которое время друг на друга, не вынося при-
говора; я спокойно ждал. Если бы они при-
судили меня в наказание  к дыбе, к застен-
ку,  к испанскому  сапогу, к поджариванию
пяток, к вырезыванию ремней из моей  кожи
или к рассечению моего тела, что слывет в
Японии весьма почетным, я принял бы  все
это радостно, лишь бы не подвергаться зло-
бе, которую выказал первый друг справедли-
вости, председатель суда, объявивший, что
меня  нельзя обвинить в преступлении, так
как я отношусь к поврежденным умственно,
и  мой проступок надо рассматривать  как
следствие частичного помешательства, а по-
сему меня без промедления надлежит отпра-
вить в сумасшедший дом.
  Это  уж  слишком;  дальнейшее воссозда-
ние не под силу мне сегодня, и я хотел бы
лечь и заснуть.

  

  

  
           ВОСЬМОЕ БДЕНИЕ

  

  
  Поэты — безобидный  народец  со своими
грезами и восторгами, с небом, полным гре-
ческих богов, с которыми  не расстается их
фантазия. Но  они свирепеют,  как только
осмеливаются сопоставить свой идеал с дей-
ствительностью, и яростно  бьют ее, хотя им
вообще не следовало  бы к ней прикасаться.
Они бы так и остались безобидными, если бы
действительность выделила им свободное ме-
стечко, где бы им не докучали, принуждая
суетою  и   столпотворением   оглядываться
именно па  нее. Все  впадает в ничтожество
при сопоставлении с их идеалом, ибо он воз-
носится за  облака; сами поэты не  могут по-
стигнуть его пределов и вынуждены держать-
ся звезд как временной границы, а кто зна-
ет,  сколько  звезд, невидимых  доселе, чей
свет еще только стремится к паи.
  Городской поэт в своей чердачной клетуш-
ке также принадлежал к идеалистам,  кото-
рых силой приобщили к реализму с помощью
голода,   кредиторов,  судебных   издержек
и т. д., подобно Карлу Великому, загонявше-
му язычников мечом в реку, чтобы они кре-
стились. Я  свел знакомство с ночным  воро-
ном и, воткнув мою карточку как временное
удостоверение в ночные часы, частенько за-
бегал  к нему на чердак  посмотреть, как он
бурлит и бушует,  словно вдохновенный апо-
стол в огненном ореоле, обличая там наверху
человечество. Весь его гений сосредоточился
на завершении трагедии, где выступали воз-
вышенные таинственные образы, они же ве-
ликие духи человечества, которым оно само
как бы служит  лишь телом и внешней обо-
лочкой, а среди них вместо  хора  пробегал
трагический шут,  маска гротескная  и жут-
кая. Трагический  поэт железной рукою не-
умолимо  удерживал прекрасный лик жизни
перед своим огромным вогнутым  зеркалом,
где его черты дико искажались и обнаружи-
вались бездны  в  морщинах и безобразных
складках, избороздивших прекрасные  лани-
ты; вот что срисовывал он.
  Хорошо, что многие  не понимали  его: в
наш век лорнетов  крупнейшие предметы так
отступили, что их распознают в дали только
с помощью  увеличительных стекол — и  то
неотчетливо, лелея, напротив, мелочи, так
как близорукие острее видят досягаемое.
  Он  как раз закончил свою трагедию  и на-
деялся, что  взывал к богам недаром, и они
откроются ему, по крайней мере, в виде зо-
лотого дождя, который отпугнет кредиторов,
голод  и  судебных исполнителей. Сегодня
должна была  последовать санкция важней-
шего цензора, издателя, и меня влекло к по-
эту на чердак любопытство, а также  стрем-
ление узреть его на веселом пиршестве зем-
ных богов. Не грустно  ли, что  люди  так
крепко запирают  свои  пиршественные залы
да еще ставят у дверей стражей-латников,
перед которыми нищий отступает в испуге,
если ему нечем подкупить их.
  Запыхавшись, я вскарабкался на высокий
Олимп,  по  вместо одной  непредвиденной
трагедии меня ожидали  целых  две,  одна,
возвращенная издателем, и другая, экспромт
самого трагика, где он выступал в роли прота-
гониста. За неимением трагического кинжа-
ла, он воспользовался, что вполне извинитель-
но в импровизированной драме, шнуром, кото-
рый служил манускрипту дорожным поясом
на обратном пути, и висел теперь на нем, лег-
кий, как  святой, возносящийся  на небеса,
сбросив  земной балласт над  своим произве-
дением.
  При этом в  комнате  царила тишина, поч-
ти зловещая; лишь две ручных мыши,  един-
ственные домашние животные, мирпо играли
у моих ног,  посвистывая то ли от радости,
то ли с голоду; последнее предположение как
бы подтверждала  третья, усердно  грызущая
бессмертие  поэта,  его возвратившееся по-
следнее творение.
  «Бедняга,— сказал    я    парящему,— не
знаю, считать ли мне твое вознесение коми-
ческим или трагическим.  Во всяком случае,
ты закрался моцартовским  голосом в дрян-
ной  деревенский  концерт, и вполне  есте-
ственно, что тебе пришлось оттуда улизнуть;
в стране хромых единственное  исключение
высмеивается, как диковинная, странная иг-
ра природы, точно также в государстве во-
ров одна только честность должна караться
петлей; все в  мире сводится к сопоставле-
нию и согласованию, и если твои соотечест-
венники приучены к визгливому крику, а не
к пению, они не могли не причислить тебя
к ночным сторожам именно из-за твоей от-
менно выработанной дикции, как произошло
со мною. О, люди лихо  шагают вперед,  и
меня подмывает сунуть нос на часок в этот
глупый мир  тысячелетие  спустя. Бьюсь об
заклад, я увидел бы, как в кунсткамерах и
музеях они срисовывают лишь корчи, приняв
безобразное за идеал и взыскуя  его, когда
красота давно уже разделила участь фран-
цузской поэзии и объявлена пресной. Хотел
бы я присутствовать  и на лекциях по меха-
нике природы,  где будет преподаваться из-
готовление законченного мира с наименьшей
затратой энергии, а желторотые ученики бу-
дут  приобретать специальность «творец ми-
ра»,  как теперь они  дотягивают пока еще
всего лишь до  творцов «я». Боже  правый,
каких только  успехов не достигнут  через
тысячелетие все науки, когда уже теперь мы
шагнули  так далеко;  обновителей  природы
разведется  не меньше, чем у нас часовщи-
ков;  завяжется  корреспонденция с луною,
откуда  мы  уже сегодня  получаем  камни;
драмы Шекспира будут разрабатываться как
упражнения для  младших  классов; любовь,
дружба, верность исчезнут с  театральных
подмостков, устаревшие, как ныне устарели
шуты;  сумасшедшие дома  будут строиться
только  для  разумных; врачи будут искоре-
няться в государстве как вредители, которые
изобрели средство, предотвращающее смерть;
грозы и землетрясения будут  организовы-
ваться с такой же легкостью, как нынешние
фейерверки. Ты паришь, бедняга, но вот как
выглядело бы твое бессмертия, и ты хорошо
сделал,  испарившись вовремя».
  Но мое благодушие внезапно было растро-
гано подобно тому,  как взрыв  смеха закан-
чивается слезами, когда  я  глянул в угол,
где,  единственная радость  и единственная
оставшаяся  мебель, безмолвно  и  знамена-
тельно противостояло усопшему  детство; то
была старая выцветшая  картина,  чьи краски
померкли; так, согласно поверию,  румянец
улетучивается со щек на портретах покойни-
ков.  Картина изображала  поэта  приветли-
вым, улыбающимся мальчиком, играющим у
материнской  груди;  ах! прекрасный мате-
ринский лик был его первой  и единственной
любовью, и  она изменила ему лишь тогда,
когда умерла. Там на  картине вокруг пего
еще  смеялось детство, и он  стоял среди ве-
сеннего сада, полного нераскрывшихся буто-
нов, томясь по их будущему благоуханию, но
цветы,  раскрывшись, оказались ядовитыми
и принесли ему смерть. Я вздрогнул и не-
вольно отвернулся, сравпив копию, улыбаю-
щееся детское личико, обрамленное локона-
ми, и нынешний оригинал,  парящее гиппо-
кратово лицо,  черное и  ужасное,  подобно
голове Медузы, всматривающееся в свое дет-
ство. По-видимому, в последнюю минуту он
бросил последний взгляд на картину, так как
он висел, повернувшись в  ее сторону, и лам-
па горела прямо перед ней, как перед алтар-
ным образом. О, страсти — коварные ретуше-
ры;  они по-своему  подновляют  с  годами
цветущую  рафаэлевскую  головку  юности,
искажая  ее  и  обезображивая все  более
жесткими чертами, пока из ангельского ли-
ка не образуется личина,  достойная адского
Брейгеля.
  Рабочим столом поэту, этим алтарем Апол-
лона,  служил камень, так как все деревян-
ное, имевшееся  в комнате, включая рамку,
из которой была вынута картина, давно  сги-
нуло в пламени ночных жертвоприношений.
На этом камне лежали возвращенная траге-
дия под названием  «Человек»  и отречение
от жизни, так и озаглавленное:

  
          «ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ЖИЗНИ»

  
Человек  никуда не годится, поэтому я вы-
черкиваю его. Мой  «Человек» не нашел  из-
дателя ни как persona vera ни как  persona
 ficta; ради  последней  (то  есть  ради  моей
 трагедии) ни один книгопродавец  не  раско-
 шелится,  чтобы покрыть расходы  на  ее пе-
 чатание; что же  касается первой  (меня са-
 мого), то мною пренебрег даже дьявол, и они
 заставили меня, как Уголино, голодать в этой
 величайшей голодной тюрьме, в так назы-
 ваемом мире, бросив  у меня на глазах на-
 веки  в море ключи от нее.  К счастью, мне
 хватило сил, чтобы взобраться на ее зубец
 и оттуда ринуться вниз. Вот за что я в мо-
 ем завещании благодарю книгопродавца, не
 пожелавшего выпустить  моего «Человека»,
 но, по крайней мере, бросившего мне в баш-
 ню шнур, а  он позволяет мне уйти ввысь.
   Полагаю,  там снаружи весело, и ничто не
 мешает  осмотреться; там лучше со всех то-
 чек зрения,  даже  если я ничего не увижу,
 кроме здешней преисподней, но там до нее
 мне хоть больше  не будет дела,— а старый
 Уголино, ослепнув от голода, топтался  в сво-
 ей тюрьме, сознавал, что он  слеп, по жизнь
 в  нем еще яростно боролась,  не давая ему
 отойти.
   Правда, и я тоже, как он, забавлялся в
 моей  темнице с милыми мальчиками, зача-
 тыми  мной в одинокой ночи, и они играли
 вокруг меня, как цветущая  юность и золо-
 тые светлые грезы; это было мое потомство,
 теплые узы,   связующие  меня с жизнью,—
 но их тоже отвергли, и голодные твари, за-
пертые вместе со  мною,  изгрызли  их, так
что они теперь порхают вокруг меня только
 в моих воспоминаниях.
  Да будет так; дверь позади меня крепко
захлопнулась;  в последний раз её открыва-
ли, чтобы внести гроб, в котором лежало мое
последнее дитя; итак, после меня не остает-
ся ничего, и  я смело иду  навстречу  Тебе,
Бог, или Ничто!»
  Таков был  пепел  от пламени, которое не
могло не удушить себя. Я тщательно собрал
его, отнял, насколько мне это удалось, у го-
лодных  мышей  останки «Человека» и волей-
неволей вступил в права наследства.
  Если  когда-нибудь  Небо  нежданно-нега-
данно  улучшит мое  положение,  я  за свой
счет издам  трагедию  «Человек»,  обглодан-
ную и неполную, как она  есть,  и  безвоз-
мездно распределю тираж среди людей. А по-
ка я намерен хотя бы в извлечениях приве-
сти пролог шута. В  кратком предисловии
поэт извиняется за то, что дерзнул  ввести
шута  в трагедию;  вот  собственные  слова
поэта:
  «Древние  греки  помещали в свои траге-
дии хор, чтобы он, высказывая общие сообра-
жения,  отвращал взор от отдельных ужасов,
умиротворяя тем самым чувства. Я полагаю,
сейчас не  время для умиротворения; скорее
надлежит раздражать и подстрекать, так как
все остальное не действует, и человечество
в целом так ослабло и озлобилось, что оно,
как правило, делает зло механически и со-
вершает свои  тайные грехи  просто  по не-
ряшливости. Людей надо пронять, как стра-
дающего астенией, и я ввожу моего шута  с
намерением разъярить их; ибо если по по
словице дети и дураки  говорят правду,  то
высказывают они и ужасное, и трагическое,
первые  со  всей  жесткостью своей невинно-
сти, вторые, издеваясь и  глумясь; новейшие
эстетики подтвердят  мою правоту». Вот как
звучит то,  что я решился  извлечь  из ру-
кописи:

  
               «ПРОЛОГ ШУТА
           К ТРАГЕДИИ "ЧЕЛОВЕК"»

  
  Я выступаю как провозвестник человече-
ского рода. Перед публикой,  соответственно
многочисленной,  легче просматривается мое
назначение: быть дураком,  особенно  если я
в своих интересах напомню,  что,  согласно
доктору   Дарвину, прологом  к  человече-
скому роду и  его провозвестником  является
собственно  обезьяна,  существо, бесспорно,
куда более бестолковое, нежели  просто ду-
рак, а, стало быть, мои и  ваши мысли и чув-
ства лишь  с течением времени  несколько
утончились и облагородились,  хотя они вы-
дают свое происхождение, все еще оставаясь
мыслями и чувствами, вполне  способными
возникнуть в  голове и  сердце  обезьяны.
 Именно по утверждению  доктора Дарвина,
на которого я  ссылаюсь как на моего заме-
стителя  и  поверенного, человек в принципе
обязан своим существованием  виду  среди-
земноморских обезьян п только потому, что
этот вид, освоив  мускул  своего  большого
пальца до его соприкосновения с копчиками
других пальцев, постепенно выработал более
утонченную  чувствительность,  перешел от
нее к понятиям в последующих поколениях
и наконец  облекся в разумного человека,
как мы и наблюдаем  его изо дня в день,
шествующего в придворных и других мун-
дирах.
  За эту гипотезу в целом  ручается многое;
и тысячелетия спустя мы вновь  и вновь на-
талкиваемся на кричащее сходство и родст-
во  в  подобном отношении, да  и случалось
мне замечать, как некоторые уважаемые лич-
ности  с  положением все еще не научились
должным образом управлять мускулом свое-
го  большого пальца, как, например, иные
писатели и  люди, якобы владеющие пером;
если  я не ошибаюсь, это весьма веско под-
тверждает правоту доктора Дарвина. С дру-
гой стороны,  у  обезьяны  встречаются чув-
ства и навыки, определенно утраченные на-
ми при нашем salto mortale к человеку; так,
например, обезьянья мать еще и сегодня лю-
бит своих детенышей больше, чем иная мать-
государыня; эту  истину могло бы опроверг-
нуть лишь одно предположение: не достига-
ет ли последняя в пылу чрезмерной любзи
к  потомству именно  своим пренебрежением
той же цели, только медленнее, чем первая,
когда она душит свои чада.
  Довольно, я согласен с доктором  Дарви-
ном  и выдвигаю филантропический проект:
давайте научимся выше ценить  наших млад-
ших братьев обезьяньей породы во всех ча-
стях света и  возвышать их, наших тепе-
решних  пародистов, до себя, путем основа-
тельных  наставлений  приучая  сближать
большой палец с кончиками  остальных, да-
бы они,  на худой конец,  наловчились хотя
бы  водить  пером. Не лучше ли вместе  с
первым доктором Дарвином счесть  нашими
предками обезьян, а не мешкать, пока  дру-
гой доктор не причислит к нашим пращурам
каких-нибудь других диких зверей и не под-
крепит свою теорию  весьма  правдоподобны-
ми доказательствами, так  как многие люди,
стоит прикрыть им  нижнюю половину  ли-
ца и рот, расточающий блистательные  сло-
ва, обнаруживают в своих  физиономиях бро-
ское  фамильное сходство  особенно  с  хищ-
ными птицами, как,  например, с ястребами
и  соколами, да и старинная знать могла
бы возводить  свои  родословные  скорее к
хищникам,  нежели к обезьянам, что  явству-
ет, не говоря уже об их пристрастии к раз-
бою в средние века, из их гербов, куда они
вводили по большей части львов, тигров, ор-
лов  и тому подобных диких бестий.
  Сказанного достаточно, чтобы  обосновать
мое  амплуа и маску  в предстоящей траге-
дии. Я заранее обещаю почтеннейшей пуб-
лике, что намерен смешить ее до  смерти,
каких бы серьезных и трагических замыслов
не питал поэт.  Да и к чему вообще серь-
езность, если  человек — тварь курьезная,
только действует он  на сцене более прост-
ранной, куда актеры  малой сцены втирают-
ся, как в «Гамлете»,  но как бы  не  важни-
чал  он,  придется  ему за  кулисами снять
корону, сложить скипетр, театральный кин-
жал  и отставным  комедиантом  просколь-
знуть в свою темную  каморку,  пока дирек-
тор не соблаговолит объявить новую коме-
дию. А если бы он  пожелал явить свое «я»
in puris naturabilis, не маскируя его ничем,
кроме  ночной рубашки и колпака, клянусь
дьяволом, каждый убежал  бы,  напуганный
пошлостью и убожеством;  вот  и увешива-
ет он  себя пестрым театральным тряпьем,
прячет лицо под масками радости и любви,
чтобы выглядеть интересней, усиливает свой
голос внутренним рупором,  и, наконец, его
«я»  начинает гордиться тряпками,  вообра-
жает, будто оно  слагается из них, ведь бы-
вают прочие «я», одетые еще хуже, и они
восхищаются тряпичным чучелом, прослав-
ляют его, однако при свете  дня и вторая
Мандандана,   оказывается,   искусственно
сшита, выставляет  gorge de  Paris, наме-
кая на отсутствующее сердце, и под обман-
чивой поддельной маской скрывает мертвую
голову.
  Какие  бы глазки  не строила нам личина,
она никогда не обходится без мертвой  голо-
вы, и жизнь — лишь наряд с бубенчиками,
облекающий Ничто, и  бубенчики  звенят, по-
ка их не сорвут и не отбросят в гневе. Все
лишь Ничто, и оно удушает само себя,  жад-
но само себя оплетает, и это  самооплетание
есть  лукавая видимость, как будто  суще-
ствует Нечто, однако если бы удушение  за-
медлилось, отчетливо проявилось бы Ничто,
перед которым нельзя не ужаснуться; глуп-
цы  усматривают в  таком замедлении веч-
ность, однако это и есть доподлинное Ничто,
абсолютная смерть, и, напротив, жизнь за-
ключается лишь в непрерывном умирании.
  Если отнестись к  этому серьезно, недолго
угодить в сумасшедший дом,  я  же отношусь
к этому просто, как шут, и вывожу отсюда
пролог к трагедии,  правда,  автор  был на-
строен  возвышеннее  и  вписал  в  трагедию
Бога с бессмертием,  чтобы придать своему
«Человеку» значительность.  Я же  надеюсь
при этом сыграть в трагедии роль древней
судьбы, которой греки подчиняли даже сво-
их богов, и в такой роли надеюсь поистине
безумно перепутать  между собой действую-
щие лица, чтобы они своими  силами не оду-
мались, а  человек,  в конце концов, должен
будет возомнить себя Богом или, по мень-
шей  мере, вместе с  идеалистами и мировой
историей  творить подобную маску.
  Теперь я более или  менее высказался  и,
по мне, пусть выступит сама трагедия  со
своими тремя  единствами: времени,— кото-
рого  я намерен строго придерживаться, что-
бы  человек  не  заблудился   в вечности,—
места — пусть  никогда  не выходит за пре-
делы пространства — и  действия — его я  ог-
раничу, как  только  можно, чтобы Эдип, че-
ловек,  дошел  только до слепоты,  а  никак
не до  преображения  в  последующем дей-
ствии.
  Я не преграждаю пути маскам; пусть бу-
дет маска на маске, тем забавнее срывать их
одну за другой до предпоследней, сатириче-
ской, гиппократовой, и до последней, кото-
рая  не снимается, не  смеется,не плачет,
она без волос и без косы; это череп, кото-
рым заканчивается  трагикомедия.  Против
стихов я тоже не возражаю; они комичней-
шая ложь,  как  и котурны — комичнейшая
напыщенность.
  Пролог уходит.

  

  

  
           ДЕВЯТОЕ БДЕНИЕ

  

  
  Хорошо еще, что среди стольких  шипов
моей жизни  обрел я, по крайней мере, хоть
одну розу в  полном цветении; правда, она
была вся  окружена колючками,  так что  я
извлек ее, почти облетевшую, окровавив при
этом себе  руку, но  я сорвал ее, и она ус-
ладила меня  своим предсмертным благоуха-
нием. Этот единственный  блаженный месяц
среди других зимних и осенних  месяцев  я
провел — в сумасшедшем доме.
  Человечество  явно образуется  наподобие
луковицы: одна оболочка за другой вплоть
до самой маленькой, в  которой  торчит сам
человек, совсем уже крошечный. Так в не-
бесном великом храме,  на куполе которого
чудесными святыми  иероглифами парят ми-
ры, человечество строит уменьшенные хра-
мы с поддельными звездами,  а в  храмах
этих еще  меньшие капеллы  и дарохрани-
тельницы,  пока не заключит святые  тайны
en miniature как бы в кольцо, хотя они па-
рят вокруг величаво и  мощно  превыше ле-
сов и гор и в сверкающем причастии солнца
возносятся  на  небо,  чтобы  народы  пали
перед; ним ниц. В  единой мировой религии,
которую тысячами  письмен  возвестила при-
рода, человечество  разгораживает  опять-та-
ки уменьшенные народные и племенные ре-
лигии для евреев,  язычников, турок и хри-
стиан, а последним и этого  мало, и они от-
гораживаются друг от друга. Так  и  во все-
общем сумасшедшем доме, из окон которого
выглядывает  столько  голов, частично или
вполне безумных; и в нем построены умень-
шенные сумасшедшие  дома, потому что ду-
раки бывают разные.  В один из этих умень-
шенных меня перевели теперь из  большого
сумасшедшего дома, вероятно, полагая, что
там  стало слишком людно.  На новом месте
я  чувствовал себя, как и на прежнем, по-
жалуй, даже лучше, потому что дураки, за-
пертые теперь со мною, отличались  в боль-
шинстве своем приятными маниями.
  Я вряд ли сумел бы представить моих то-
варищей по сумасшествию лучше,  нежели в
тот момент, когда я должен был демонстри-
ровать их врачу, посещавшему нас, что мне
приходилось  время от  времени делать, по-
скольку смотритель заведения  по  причине
моего безвредного  помешательства назначил
меня  своим заместителем.  Выполняя  свои
обязанности в  последний  раз,  я произнес
такую речь:
  «Господин доктор Ольман, или Олеариус,
как вы  переводите ваше имя в бессмертие,
с помощью мертвого языка, в своих диссер-
тациях  и  письменных  извещениях,— мы,
правда, все страдаем более или менее раз-
личными маниями; не  только отдельные ин-
дивиды, но целые сообщества и факультеты,
среди которых,  например,  многие, сбывая
мудрость, увлеченно торгуют просто  шляпа-
ми  и  полагают, будто можно даже  головы
немудрые  превратить в мудрые,  слегка на-
жав на них  шляпой  своего  производства:
иной  раз такую  шляпу надевают и  на без-
головых, якобы фабрикуя  философов, пото-
му  что лица последних от чрезмерных раз-
мышлений  все  равно  едва различимы  под
полями  шляпы. Из-за  многочисленных  при-
меров, теснящихся в моей памяти, я поте-
рял нить периодов и лучше совсем ее прер-
ву,  дабы начать заново».
  Тут  Ольман  покачал  своей  докторской
шляпой, словно  сомневаясь в том, что мой
головной убор когда-нибудь  сменится  дуб-
ликатом этого благоприобретения.
  «Вы качаете вашей  шляпой,— продолжал
я,— потому только, что  небо сделало меня
дураком, а император потом не  сделал док-
тором? Однако оставим это покамест и луч-
ше  в последнюю очередь поговорим  о моем
собственном безумии, а  также о средствах
помочь мне.
  Вот номер 1, образчик гуманности, пре-
восходящий  все написанное  на  эту тему;
я не могу пройти мимо него, не вспоминая
величайших  героев  былого — Курция,  Ко-
риолана, Регула и иже с ними. Его безумие
состоит  в том, что он слишком  вознес че-
ловечество и слишком принизил себя; в про-
тивоположность плохим поэтам,  он  задер-
живает  в самом  себе все жидкости, опаса-
ясь,  будто их свободное излияние вызовет
всемирный потоп.  Глядя на него, я частень-
ко злюсь, что не обладаю на  деле его вооб-
ражаемым достоянием,— право, я так и по-
ступил бы, использовал  бы землю,  как мой
pot  de chambre,  чтобы все доктора сги-
нули и только  их шляпы плавали бы  на по-
верхности в большом  количестве.  Эта ве-
ликая мысль,— бедняга  не  вмещает ее, вы
только посмотрите, как он стоит и мучается,
задерживая  дыхание  из чистого человеко-
любия, так что, если не снабдить его возду-
хом с этой стороны, он умрет. Тут я реко-
мендовал бы пожары,  пересохшие потоки с
неподвижными мельницами,  с многочислен-
ными голодающими  и  жаждущими  по бере-
гам. Радикально излечил бы его Дантов ад,
через который я веду  его теперь ежедневно
и погасить который он вознамерился вполне
серьезно. В прошлом он, вероятно, был поэ-
том,  только ему не удалось излиться в ка-
кую-нибудь книжную лавку.
  Номер 2 и номер 3 —  философические ан-
типоды,  идеалист  и реалист; один вообра-
жает, будто у него стеклянная грудь, а дру-
гой убежден, будто у него  стеклянный зад,
и  никогда  не отваживается присадить свое
«я», что пустяк для первого, который зато
избегает морального созерцания, тщательно
прикрывая себе грудь.
  Номер 4 угодил  сюда  лишь  потому, что
в своем образовании шагнул вперед на пол-
столетия;  кое-кто из ему подобных еще на
свободе, но их всех, как водится, считают
полоумными.
  Номер 5 вел слишком разумные и вразу-
мительные  речи,  поэтому  его  направили
сюда.
  Номер 6,  свихнувшись настолько,  чтобы
принимать  всерьез шутки великих мира се-
го, совсем свихнулся.
  Номер 7 спалил себе мозг, так как слиш-
ком  высоко залетел в  своей поэзии,  а
  номер 8 сочинял в свои разумные дни та-
кие  слезливые комедии,  что рассудок его
просто смыло. Теперь один  воображает, что
горит пламенем, а другой  мнит,  будто ра-
стекается  водою.  Я время  от времени пы-
тался изнурить противоборствующие стихии,
стравливая их между собой, но огонь столь
пылко нападал на воду, что мне  пришлось
призвать
  номер 9, считающего себя творцом  мира,
чтобы он разнял их.
  Этот  последний  номер  часто ведет сам
с собой удивительнейшие беседы,  и вы мо-
жете как раз послушать одну из них, если,
конечно, вы достаточно терпеливы:

  

  

  
       МОНОЛОГ БЕЗУМНОГО ТВОРЦА

  

  
  У меня в руке диковинная вещица,  и  по-
ка я секунду за секундой — они там  назы-
вают  секунды  столетиями — рассматриваю
ее в  увеличительное  стекло, сумятица  па
шарике усугубляется, и я не знаю, смеяться
мне над  этим  или гневаться,— если  то и
другое вообще мне приличествует. Пылинка
в солнечном луче,  копошащаяся там,  вели-
чает себя человеком; сотворив ее, я ради
курьеза сказал, что она хороша  весьма, —
сознаюсь, опрометчиво сказано, но что поде-
лаешь, я был в хорошем настроении, а всякая
новинка радует здесь наверху, в этой длинной
вечности,  где времяпрепровождение немыс-
лимо.  Кое-какими  моими  творениями   я,
правда,  и теперь  доволен; меня забавляет
пестрый  мир цветов, и дети, которые среди
них  играют, и летучие  цветы — бабочки,
и насекомые,  покинувшие в легкомыслен-
ной юности своих матерей и возвращающие-
ся пить   материнское  молоко,  дремать и
умирать   на  материнской  груди. / Один
естествоиспытатель выдвинул гипотезу, со-
гласно которой первые насекомые были всего
лишь тычинками растений, отделившимися слу-
чайно./ Но та мельчайшая пылинка, наделен-
ная мною  дыханием жизни и названная чело-
веком, вновь и вновь досаждает мне своей
божественной искоркой, которую придал я ей
сгоряча, так что она свихнулась. Мне следо-
вало сразу представить себе, что такая  ма-
лость божественного не принесет ей ничего,
кроме вреда, ибо жалкая тварь не будет более
знать,  куда  податься,  и чаяние Бога, ей
присущее,  лишь  заставит ее запутываться
все  безнадежнее,  без  всякой возможности
найти когда-нибудь  верный путь. В секун-
ду, названную золотым  веком, она вырезала
фигурки,  милые  на вид,  строила  домики,
развалинами  которых любовалась в другую
секунду, усматривая в  них жилище  богов.
Потом она боготворила  солнце, светильник,
зажженный мною для нее и относящийся к
моей настольной лампе, как искорка к пла-
мени. Наконец — и это было  наихудшее,—
пылинка возомнила  божеством самое  себя
и нагромоздила целые системы самолюбова-
ния.  К  черту!  Лучше бы я  не вырезывал
эту  куклу! Что мне теперь с  ней  делать?
Пусть она,  приплясывая,  вытворяет   свои
штуки здесь, наверху,  в вечности? Это не
удается  мне  самому, а  если она уже там
внизу скучает более чем чрезмерно и в  крат-
чайшую секунду  своего  существования за-
частую напрасно старается скоротать время,
как же  будет она скучать здесь, в моей веч-
ности, которая ужасает порою  меня самого!
Совсем уничтожить ее тоже было бы жалко,
ибо сей прах подчас в  таком  упоении гре-
зит о бессмертии, полагая, что сами эти гре-
зы  подтверждают  его бессмертие.  Как  же
мне поступить? Поистине мой рассудок сда-
ет.  Допустим,  я  предоставляю этой твари
умирать и  снова  умирать,  всякий раз вы-
травляя  искорку самосознания, чтобы этому
существу воскресать и колобродить вновь и
вновь? В конце  концов, это мне  тоже на-
скучит, ибо не может не утомить фарс, по-
вторяющийся без конца. Лучше всего  мне
повременить с решением в  ожидании более
разумной мысли, пока не заблагорассудится
мне назначить дату Страшного суда».
  «Вот мерзкое безумие,— добавил я, когда
номер 9 замолчал.— Подобные измышления
разумного человека наверняка были бы кон-
фискованы».
  Ольман  покачал  головой, проронив  не-
сколько весомых замечаний о душевных бо-
лезнях вообще.
  Творец мира, говоривший с детским мя-
чиком в руке, начал играть им и после пау-
зы продолжал:
  «Теперь физиков удивляют  переменчивые
температуры, и, исходя из  этого явления,
пытаются  строить новые системы. Да, по-
добными колебаниями могут обусловливать-
ся землетрясения и другие  феномены, для
телеологов  открыто широкое  поле деятель-
ности.  О, пылинка в солнечном луче  наде-
лена поразительным разумом; и в произвол
и в путаницу она вносит  нечто системати-
ческое; она даже восхваляет и славит свое-
го творца, находя в изумлении, что творец
по смышлености не уступает ей самой. За-
тем она  мечется как угорелая, и муравь-
иный  народ устраивает грандиозное сбори-
ще, как будто и впрямь что-то обсуждается.
Если  я приложу мою слуховую трубку, то
действительно кое-что  услышу; с амвонов
и  с кафедр  жужжат  нешуточные  речи о
мудром устройстве в природе, в то время
когда я играю в мяч и дюжина-другая стран
и городов гибнет, а некоторые муравьи бы-
вают  раздавлены, потому  что иначе  они
слишком размножились бы с тех пор, как
изобретена прививка против оспы. О, в по-
следнюю  секунду они так  поумнели,  что
стоит мне чихнуть здесь наверху, это явле-
ние подвергается  серьезному исследованию.
К  черту! Не досадно ли быть богом, когда
тебя разбирает  по косточкам  подобный на-
родец! Впору  сокрушить  весь  этот шар!»
  «Вы только  посмотрите,  господин  док-
тор,— продолжал  я,  когда  творец  мира
смолк,— как этот малый  гневается на весь
мир; не опасно  ли нам, другим полоумным,
терпеть в своем кругу титана,  ибо  у него
тоже  есть своя система, по своей последо-
вательности не уступающая системе Фихте,
хотя человек здесь преуменьшен  даже  по
сравнению с Фихте, обособляющим его раз-
ве что от неба и ада, но зато втискивающим
всю классику, словно  в энциклопедию кар-
манного формата, в малюсенькое "я", в ме-
стоимение, доступное чуть ли не младенцу.
Вольно теперь каждому извлекать из нич-
тожнейшей оболочки целые космогонии, тео-
софии, всемирные истории,  да еще соответ-
ствующие картинки  в придачу!  В любом
случае  сие  величественно и великолепно,
только не слишком ли уж мал формат? Уже
Шлегель  вовсю замахивался  на маленькие
картинки, и мне, признаться, не по вкусу
великая  „Илиада",  изданная in  16,  не
впихивать же весь Олимп в ореховую скор-
лупку, предоставив богам и героям доволь-
ствоваться уменьшенным масштабом или  же
наверняка сломать себе шею!
  Вы смотрите на меня, господин доктор,
и снова покачиваете головой!  Да,  да,  вы не
ошибаетесь, на зтом-то я и помешался, в  ра-
зумном  состоянии я  придерживаюсь  как
раз противоположного мнения!
  Оставим теперь нашего  творца!
  Вот номер  10 и помер 11,  наглядно под-
тверждающие переселение  душ; первый  ла-
ет, как собака, он прежде  служил при дво-
ре;  второй был чиновником и стал волком.
Тут есть над  чем  поразмыслить.
  Номера 12, 13, 14, 15 и  16 — вариации
на тему  одной  и той же  избитой уличной
песенки под названием „Любовь".
  Номер  17  углубился в свой собственный
нос.  Вы  находите ото странным?  А я нет!
Углубляются  же  нередко  целые  факульте-
ты в одну-единствениую букву,  решая, при-
нять ли ее за альфу или за омегу.
  Номер  18 — мастер  исчислений, вознаме-
рившийся найти последнее число.
  Номер 19 размышляет о том, как его обо-
крало государство; такое допустимо лишь в
сумасшедшем доме.
  Номер  20,  наконец,— моя  собственная
дурацкая  каморка.  Заходите, пожалуйста,
осматривайтесь, ведь  мы все равны  перед
Богом и разве что страдаем различными  ма-
ниями,  если  не  полным безумием, разли-
чия — в  малозначительных  нюансах.  Там
голова Сократа, на посу которой вы увиди-
те мудрость,  а там, па носу Скарамуша —
глупость. В этой рукописи содержатся мои
собственноручные параллели между обоими,
причем выигрыш за дураком. Меня следует
лечить, не правда ли? Я вообще закоренел
в  моем  пристрастии  находить  разумное
пошлым  и  vice  versa  — от этой причуды
мне не отделаться!
  Не  скрою,  я не  раз пытался притянуть
к  себе за волосы мудрость  и ради  этого
имел   privatim  известные  отношения  со
всеми тремя  хлебными  факультетами, дабы
впоследствии, после ускоренного академиче-
ского  бракосочетания с музами, сподобить-
ся публичного благословения во имя  чело-
вечества,  как един в трех лицах, и щего-
лять в трех  докторских  шляпах, нахлобу-
ченных одна на  другую. „О,— думал  я про
себя,— разве ты  не сможешь затем,  непри-
метно меняя  шляпы,  выступать, как Про-
тей, в теории  и  на практике? В диссерта-
циях рассуждать о методах  скорейшего ис-
целения и самого больного избавлять от его
недуга как  можно скорее!  Быстро переме-
нив шляпу, обнимать умирающего,  как  по-
добает другу  от юстиции,  прибирая  при
этом к рукам дом, и, едва  накинув мантию,
указывать верный путь на  небо, как подо-
бает небесному другу. Как на фабрике с по-
мощью  различных  машин, достигать  таким
образом  с  помощью  различных  шляп  выс-
шего  и  совершенного.  А  какое изобилие
мудрости  и  денег — желанное  соединение
обоих  противополоншых благ, высшая  идеа-
лизация кентавра  в  человеке, когда под вы-
сочайшим   всадником — упитанное  живот-
ное,  позволяющее  ему  лихо гарцевать".
  Однако  при  ближайшем  рассмотрении я
нашел, что  всё  суета, и распознал во всей
этой хваленой мудрости не что иное как по-
крывало, наброшенное  перед лицом Бога на
Моисеев лик  жизни.
  Вы видите, куда это ведет, и моя  мания
как раз в том и состоит, что я считаю себя
разумнее  систематизированного  разума  и
мудрее канонизированной мудрости.
  Я,   право,  не  прочь проконсультировать-
ся с  вами  касательно того, как лучше поль-
зовать  мое  помешательство  и  какие меди-
цинские  средства  лучше  применить  против
него.  Дело это  важное,  потому что, сами
посудите, как можно ополчаться  против  бо-
лезней, когда, согласитесь, не очень-то ясна
сама  система, когда  болезнью  слывет едва
ли не высшее здоровье, и наоборот.
  И  какой инстанции  решать, кто заблуж-
дается научнее:  мы, дураки, здесь в сумас-
шедшем доме или факультеты в  своих  ау-
диториях?   Что,  если  заблуждение — исти-
на,  глупость — мудрость,  смерть — жизнь,—
как  все это  теперь вполне  разумно позна-
ется   в противоположностях? О, я сам  по-
нимаю, я неизлечим!»
  Доктор Ольман после некоторого раздумья
прописал мне максимум  движенья и мини-
мум   размышления,  считая,  что,  подобно
тому как несварение желудка  у других —
следствие  физической  неумеренности, мое
помешательство  обусловлено  излишествами
интеллектуальными.  Я  не  стал задержи-
вать его.
  Что  касается моего блаженного месяца в
сумасшедшем  доме,  для  него я приберегу
другое бдение.

  
Перевод с немецкого В. Микушевича

Спасибо+U.R.A.

Пожелания+daszink@pochta.ru

 


В избранное