Есть люди, которые не умеют говорить ни с кем, кроме себя, поэтому любят молчать. Самодостаточные до шарообразности, они, похожие на спутники, летают вокруг земных реалий, если и соприкасаясь с чем-то, то точечно, не приземляясь ни на что, но одухотворяя все, лишая тяжести, фактуры, звука - всего привычного телам в земных условиях.
Часто такие люди пишут стихи. Часто мы этого не замечаем, потому что их внутренняя речь вливается в ноосферу, минуя наш слух. И еще потому, что им неважно, слышит ли их кто-нибудь: издание книги для них - такой же самодовлеющий поступок, как посадка дерева, постройка дома, воспитание сына... Объяснений и оправданий не требует.
С большим вкусом изданная книга стихов Александра Шишкина "Corpus Animae" (М.: СоюзДизайн, 2003 - 800 с.) на самом деле - четыре книги: "Книга прагматик", "Книга поэтик", "Книга лирик" и "Книга риторик" - собранные под двумя обложками, твердой белой и прозрачным супером, и проиллюстрированные прекрасной графикой А.Смирнова (думаю, все-таки, что надо было указать имя художника с такой фамилией полностью, а может быть, даже и отчество). Внутри каждой книги стихотворения сложены в циклы, внутри больших циклов - циклы малые, - отсюда такой длинный, "матрешечный" путь к названию стихотворений, приведенных ниже.
Честно говоря, я не нашла больших различий между "прагматиками" и "лириками" Александра Шишкина. Все стихи примерно одинаковы: молчаливо-беззвучны, неприкаянно взвешены в безвоздушном пространстве европейской культуры, пропитавшей автора, и неровны по уровню собственно стиховой культуры: встречаются синтаксически неуклюжие строфы и вовсе неумелые строки, не обошедшиеся без "втыков". Но есть и виртуозные стихи. Лучшее в восьмисотстраничной книге, на мой взгляд, вот это, из "Книги прагматик", с двудонным названием "Nature mort #1", ставшее второй частью "городской повести" "Одиссей и Навзикая", - в нем тонко и точно передана топография узнавания умершего, ушедшего из детства в память, рассеянное скольжение взгляда лирического героя ощущаешь физически:
Уже не рыба, но еще не тварь
Из чрева тьмы в болотце неглубоком, В тепле его родном, в зрачке убогом Глазастых головастиков гурьба.
А рядом куча свалена навоза, С отливом металлическим жуки В ней ползают, упруги и крепки, Как детские машинки с подзаводом,
Что брошены в песочнице, пока Головки открывает одуванчик, Воинственный, седеющий захватчик, Десантник, улетевший в облака, -
Здесь одиноко бродит палисадник Без дачников в тумане голубом, И комариный зуд его знаком, И ссадины, и оклики, и сзади...
Почти все, что говорит этот поэт, было сказано в прошлом веке другими, причем сильнее. Но ему будто нет дела ни до какой соревновательности. Он возьмет и напишет свое "10 октября 1912 года", многословное:
Ну вот и тихий полустанок,
Где речь звучит воздушно-странно. Там рельсы в блике фонарей Лежат, как мертвая форель С молочным глазом голубым, И смотрят в мир. А в мире дым. Движение по грязной жиже. В том мире прибывает ближний, По расписанию. С устатку Невосприимчива сетчатка, Что видит, видела уже Всю прелесть мира - в неглиже? - Деревьев мертвую преграду, Ползущего по шпалам гада, Пустой перрон, туман и воду, Толченную в густой грязи, И человеческие годы Под стук неведомой оси.
(Книга поэтик. Картография любви. Безответность дыхания. Ну вот и тихий полустанок...)
Когда стихов так много, стараешься выбрать самое-самое - в этом, пожалуй, и заключается труд чтения этой огромной книги. Вот, например, самое энергетичное - за счет звукописи согласных, динамики четырехстопного ямба, конкретности и четкого рисунка деталей:
Малинова заря с кокардой
Свеженадраенного солнца Стоит под тульей неба синего В парадном глянце первородства
Пейзажа североуральского, Где вся работа - лесовывозка С промерзшей речкой и акацией Колючек лагерных под вышками.
Где снежные горбы над крышами, Дымы и ветры, ватник, валенки, Под шапкой наголо пострижены Твои сугробные привратники.
О черный муравей заснеженный, В железной челюсти таскающий Хлысты, промерзшие до бешенства, И мрущий, но не вымирающий.
Пейзаж без птиц, без лиц, без памяти, Где снег скрипит не санным полозом, Где звезды не на небе - на людях, Залиты заживо морозами.
(Книга поэтик. Картография любви. Провинциальные гобелены. Малинова заря с кокардой...)
Книга издана настолько хорошо, что невозможно не отнестись к ней серьезно. Поэтому и впечатление от нее внушительное: автор смел настолько, что повторяет блоковский эксперимент - собирает все свои стихи в тетралогию - чего? Явно не вочеловечения, нет. Напротив, "вокультуривания". Например, "Одиссей и Навзикая" - красиво мифологизированная история вполне конкретной, очень современной встречи мужчины с женщиной со всеми вытекающими последствиями. И в этой же поэме, в части XI, автор сопротивляется собственной "книжности":
................................................. О, этот книжный червь в башке! Я - волк степной, я - Гантенбайн, Улисс и новый Финиган Иль неудачник Мартин Иден, Кухуллин, мстящий за обиды: Где барышня? Где хулиган? Я - только я! Ни оболгать Литературный балаган, Ни объяснить меня до точки Не сможет: я - первоисточник И свой последний результат. Где синие очки и бант?! Как маски мертво прирастают: Сначала ты никто - потом Вдруг стало собственным лицом, Что было пустотелой тарой. ................................................ Как я устал. Жизнь - произвол. Где вовсе сам себе не равен. Ты - представление о драме, Где наперед известна соль: "Король и шут..." - а дальше сами..."
"Разорался" он, однако, только раз. Или два. Его "программным" можно считать стихотворение о беззвучном взрыве тишины:
Эта ночь разрывает меня тишиной.
Безответность дыханья. Застывшая тьма полнолунья. Даже сосны сольфеджио скрипа прервали с полудня, И, как будто во сне безвоздушном, качается в дюнах прибой.
В ностальгическом будущем зрение ищет опору, Собирая в огромный букет флоксов желтый туман. Тень коснулась руки - опираясь на самообман, Тело вздрогнуло... словно дверь отворили и штору
Сквозняком подняло. Ночь похожа на день, как молчанье похоже на речь, - Так проникнемся ночью, что нас разрывает и душит! - Мы на ощупь, по памяти, что, как сердце, все глуше и глуше, Лепим из пустоты все, что сможем пока уберечь.
(Книга поэтик. Картография любви. Безответность дыхания. Эта ночь разрывает меня тишиной...)
Видимо, "вокультуривание" - это важный для Шишкина личностный путь: то ли жизнь его по-современному мобильна и болтлива, поэтому он входит в камеру-обскуру своей души помолчать и полетать в культурной невесомости; то ли добывать свою любовь к фламандской живописи и "Столбцам" Заболоцкого ему пришлось не естественным путем - как впитывают ее дети из интеллигентных семей, - а революционным... Не знаю - только предполагаю, почему ему кажется сверхценностью то, от чего русская поэзия давно устала. Похоже, что ему нет никакого дела и до этой усталости... Уважаю.
Книга Хельги Ольшванг "Тростник:" (СПб: "Издательство Пушкинского фонда", 2003 - 80 с.), изданная как "книжка-малышка", - такая же молчаливая книга такого же "спутника" земли, которому ничего не стоит нарушить законы земного или словесного притяжения. Поэтесса считает порядок слов совершенно свободным и часто стихотворение у нее оканчивается потому, что фраза ломается на слова и словосочетания, рассыпается в словесный щебень - этакое необарокко с руинами, обвитыми лозой, с пучками травы, пробившимися в трещинах камня:
Спеши - не спеши, но оба опавших платья перешагнешь, стран, представая там
нагим, лепеча об изгнании, о проклятье двуязыкие жалобы не понимающим их садам.
(Морщит в плечах материк...)
Чье терпение раньше иссякнет: ветки - указывать вверх? Мое - оставаться тут? Голосов отвечать на стук "к ней пока нельзя, нет, пока нельзя", "вас позовут".
Или из капельницы - верблюдов, проникать сквозь иглу, караваном, в кровь? И даст ли к отплытию залп, знак - срочно покинуть кров, верба, серым застыв салютом?
(Чье терпение раньше иссякнет...)
Состояние хрупкости бытия, зависание между землей и небом, жизнью и смертью очень точно передает эта особенность поэтики Хельги Ольшванг - интонационно гладкий стих, к концу начинающий спотыкаться и рассыпающийся совсем. Там, где эта особенность заострена и сюжетно поддержана, получается особенно эффектно:
Утро отворяется. Упасть в сад
тень оконного креста изготовилась, и замирает паства птиц, молитвенники пролистав.
................................................
Прерывая в кухне ссору, злостным, правнучка Франциска: "Гад, - ором, - пропади ты...", крошек горсть им, "...пропадом!" - бросает в сад.
Стихи, составляющие книгу "Тростник:", - отрывки речи, произносимой "про себя", внутреннего монолога, состоящего из констатаций, не предполагающего ни слушателя, ни собеседника. Даже стихотворение с названием "Вслух:" остается все в той же беззвучной системе:
Сами укроются, сами уймутся, состарясь,
дети, и сами себя обличат. Имя забытое: ты, красота, грязь, грядки на родине, чад, каша, наследство.
Ходи - не ходи теперь, призрак, беспечные спят. Все, что казалось немыслимым вытерпеть, - рай, обращенное вспять.
Стихи Хельги Ольшванг прелестны своей хрупкой странностью, приверженностью секунде, о которой умному современнику не приходится "думать свысока". Они интересны каким-то едва уловимым и почти неописуемым ракурсом "мимобытия", в которое трагизм прерывистой строки, открытый век назад Иннокентием Анненским, превратился в нынешнем посттрагическом мире.